Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 51



— А и где ж мне за ним смотреть? Сами знаете, лен везут и везут, с утра до вечера я на работе. Не-е, пускай он у вас остается. Не имеете права отдавать! Вы врачи, вот и лечите!

Дежурная медсестра искоса взглянула на Васю и включила репродуктор. Но слабый голос диктора перекрывался уверенным, визгливым криком за стеной:

— Да я понима-аю! А вы сперва его вылечите! Как это — не можете?! А чего мне-то с ним делать?

— Это ж надо, какие матери бывают! — покачала головой медсестра, и голубые, немолодые ее глаза покраснели и заслезились. — Видно, опять останешься у нас, хлопчик.

Она открыла дверь и, не дожидаясь распоряжения главврача, крикнула:

— Нянечка! Ивановна! Давайте сюда белье и ванну готовьте!

Васю устроили в третьей палате — небольшой, на четыре койки, размещенной в боковушке, где были еще операционная и перевязочная. Раз в неделю главврач, молодой, полный блондин, озабоченно проходил в сопровождении медсестер и помощников в операционную, и до самого вечера там что-то скрипело, лязгало, шипело, мимо палаты проезжала белая тележка — туда, потом обратно, потом снова туда и обратно. Иногда были неплановые операции, и тогда Вася просыпался поздней ночью от шума и голосов и долго не спал, слушая, как вполголоса переговариваются, выходя из операционной, врачи:

— Кетгута чуть хватило…

— Сосуд зафонтанировал…

Позже, собрав инструменты, выходили медсестры, и операционная сестра Наташа, зевая, говорила что-нибудь вроде:

— Выгонит меня Юрка из дома… Ночью поднимайся…

А когда снова устанавливалась тишина, Вася слушал, как скрипит за окном сосна.

Сосен вокруг было много, но эта, коренастая и неуклюжая, одна забралась на горушку перед больницей и стояла там независимо и гордо. Когда поднимался сиверко, ей доставалось больше всех ее высоких и гордых соседок: каждую ветку сосны выгибало и выкручивало, верхушки мелко трясло, и казалось, что ствол ее вот-вот переломится. Буйный колючий ветер, как по ущелью, несся над многокилометровой лентой Немана и, вырываясь из теснин, крутыми февральскими метелями обрушивался на город, но горушка защищала больницу от ветра, и только в самые ненастные, серые дни, когда небо опрокидывалось и мешалось с землею, шуршали по окну змеистые снежные струи. И всегда — поднимался ли над сосной морозный, ясный месяц-молодик, или неслась над нею туча — что-то жалобно отзывалось в сосне, стонало и повизгивало. Может быть, то была какая-нибудь хворая, сломленная ветка, которая никак не хотела умирать и цеплялась изо всех сил за материнский ствол, а может, сама сосна неумолчным своим скрипом спорила с ветром, как старая, ворчливая тетка, жалуясь судьбе и одновременно проклиная ее…

В такие ночи Васе хотелось встать, пойти к сосне и утешить ее, гладя корявый коричневый ствол. Он часто слышал, как больные утешали друг друга, жалуясь на свои, еще более тяжелые, чем у собеседника, хвори, и потому, мысленно разговаривая с сосной, он рассказывал ей, что скоро умрет, потому что от него отказались все доктора, а главврач, Томаш Кузьмич, держит его в больнице из жалости.

Вася привык к тому, что взрослые, поступая в палату, сразу же начинают интересоваться им, что медсестры о чем-то шепчутся, глядя на него, когда он ковыляет мимо, что бабы из соседних палат время от времени приносят ему гостинцы, жалеют его, гладят по голове.

В сущности, он был доволен своей жизнью: два месяца учения в школе были для него сущей мукой — он не мог сосредоточиться, стеснялся и, когда его о чем-то спрашивали, тупо молчал, покрываясь красными пятнами. Дома тоже жилось несладко. Мать долго не обращала внимания ни на синюшную его бледность, ни на приступы беспамятства, гнала сына в школу, требовала хороших отметок. Не раз, возвращаясь домой из школы, замечал он на столе недопитую бутылку и окурки папирос, хотя знал, что мать не курит. В больницах же его жалели, и, хотя после уколов в спину приходилось подолгу лежать неподвижно в постели, ему нравилось вызывать на лицах врачей напряженное, сосредоточенное выражение, как будто они решали с ним некую загадку. Всех остальных больных в палатах осматривали недолго, а когда в больницу приезжал какой-нибудь важный профессор или приходил главврач с практикантами, возле него они задерживались надолго, присаживались на кровать и подробно расспрашивали его; потом что-то поясняли студентам, которые оглядывали его так же любопытно и настороженно, как и вновь поступающие больные.

…Миновали февральские метели, затем мартовские оттепели, когда под белым и пухлым снегом начинает зарождаться жизнь, когда из земли прорастают еще не видимые людьми первые травинки, оживают неподвижные спящие коренья деревьев, быстрее начинает двигаться кровь в оцепенелых телах земноводных. В конце марта, когда на тающий снег, на деревья, на корявую сосну опустился густой, теплый туман, в палату пришел новый человек. Соседи Васи — желтолицый, нестарый еще язвенник Семеныч и молодой парень Александр, раздавивший во сне свой аппендицит и теперь лежащий с дренажной трубкой в боку, — любопытно осмотрели пришельца.

Новенький, худой и маленький старик в синей полосатой пижаме богатырского размера и серых вельветовых галифе, с широкими седыми бровями и аккуратными белыми усами, поздоровался со всеми, сел на свободную койку, отогнув одеяло и достав откуда-то из-под мышки тугой мешочек, начал выкладывать на тумбочку белое нежное сало, фиолетовые луковицы и промасленный кус хлеба.



— Проголодался, покудова шел, — объяснил он, отрезая сало и накладывая его на хлеб. — Раньше, бывало, пяток километров пройти — тьфу и нет. А сейчас чувствуется.

— Чувствуется! — уколол новенького Семеныч, нервно подогнув под ноги одеяло. — Чего в больницу при

шел, если ноги держат?

— Ноги-то держат, да осколок старый грудям дышать не дает. Как начну утром откашливаться — кровь свищет.

— Операцию, значит, сделают, — сказал Александр.

— Не-е! Операцию я не дам. Пускай подлечат немного, чтобы кровь не сильно шла, и все. Куда операцию! Семь десятков скоро, проживу и без операции, дотяну как-нибудь.

Он поймал взгляд Васи, улыбнулся ему:

— Что, малец, смотришь? Может, сальца, а? С лучиной… хочешь? Бери, не стесняйся.

— Не хочу, — мотнул головой Вася.

— Чего там — не хочу! Есть надо, а то будто с креста снятый. Светишься весь. Бери, ну!

— Ему уже ничего не надо, — блеснул из-под одеяла мутными белками Семеныч. — Куда!

— Ты меня моложе, а все равно уж хрен, старый хрен, и все! — рассердился новенький. — Мальцу в голову не следует ерунду вбивать.

— А ты бы не вонял тут луком, и без того дышать нечем.

— Это человек воняет, а лук — он первый лекарь. Семь хвороб лечит. Так и говорится: лук — от семи недуг. Слыхал?

— Дома бы и лечил свои хворобы! Ишь ты — хреном обзывает!

Хрен ты и есть, а больше никто. А что касаемо моего недуга, то лук — он семь лечит, а у меня восьмой. Понял?

Ночью Вася плакал. Просто за окном творилось нечто невообразимое, что он ощущал всем телом, всем своим существом. Густой, белый, фосфоресцирующий туман плотно облепил сосну, и она уже не жаловалась, не стонала, а слабо и удовлетворенно вздыхала, и слышно было, как истомно хрустели у нее веточки, а далеко внизу, где гремела река, гулко стучали друг о друга поздние льдины и время от времени ухал вниз песок из подмытого течением берега. Что-то происходило за окном, и Вася чувствовал себя выброшенным из общего хода жизни и не нужным никому: ни Александру, который храпел рядом, ни матери, которая радуется чему-то недоступному для него, Васи Шкутько, и уже не нуждается в его утешении… Кусая кулак, чтобы никто не слышал его всхлипов, он чувствовал, как слезы разъедают губу, треснувшую еще утром, и облизывал ее языком, но язык был тоже шершавым, тяжелым. Он боялся разбудить кого-нибудь в палате, боялся строгой медсестры Саши, которая сегодня дежурила на посту, и потому все тянул на голову пропахшее лекарством одеяло и поджимал под себя синеватые ноги с тусклыми желтыми пятками. Ровная жидкая тьма стояла в палате, от батареи шло горячее, неприятное, тяжелое тепло, и Васе казалось, что умереть — это и значит вот так лежать, задыхаясь от духоты и тьмы, боясь пошевелиться и всхлипнуть, рядом с чужими, равнодушными соседями. Переставая плакать, он высовывал голову из-под одеяла и каждый раз убеждался, что рассвет еще не наступил: так же равномерно храпел Александр, полуоткрыв рот, так же корчился во сне Семеныч. Новый же сосед, дед Тимофей, натужно охал, кашлял и, просыпаясь, выходил по нужде, а потом опять засыпал, и в груди его что-то всхлипывало, будто рвалось полотно. От этого Васе было еще страшнее, и, переждав, пока дед заснет, он снова плакал под одеялом, чутко слушая все звуки, которые врывались в неплотно закрытую форточку.