Страница 46 из 51
Утром он совсем ослабел. Лежал, чужими глазами глядя на Сашу, напряженно искавшую место для укола на его истыканных руках, на соседей, жадно хлебавших негустой молочный суп, на Томаша Кузьмича, озабоченно насупившегося во время обхода возле Васиной кровати, когда сестра подала ему запись температур.
А за окном был тот же непроницаемый белый туман, отчего в палате горела лампочка, и так же ронял капли широкий гибкий куст, но Вася отрешенно закрывал глаза, не желая ничего брать от этого могучего, безжалостно-прекрасного мира, выбросившего Васю из себя как ненужную ему, больную частицу, так же просто и равнодушно, как выбрасывала когда-то ненужные, заплесневевшие куски хлеба мать. Дед Тимофей топтался возле Васи, спрашивал его о чем-то, из женской палаты робко заглядывала тетка Василиса, молодая еще женщина, со светлым, ласковым взглядом, — он не откликался, не смотрел на конфеты, липкой горкой положенные на тумбочке. Сердито бранился Семеныч, требуя особое, импортное лекарство, ластился к медсестре Александр, задумчиво хрустел луковицей дед Тимофей — все это казалось Васе отделенным от него, неинтересным и ненастоящим. Только когда под вечер дед Тимофей притащил откуда-то влажную суковатую палку и слабый запах смолы коснулся бескровных ноздрей мальчика, он приоткрыл потемневшие, нездешние глаза и некоторое время смотрел, как дед, поставив палку между ног, осторожно вырезает на ней что-то свое, таинственное. Зашла в палату Саша, обругала его, потом, разглядев то, что вырезал дед Тимофей, подобрела и лишь наказала прятать палку во время обхода, чтобы не заметили ее врачи.
— Смотри, что я тебе сделал, — сказал на следующее утро дед Тимофей, протягивая палку Васе. — Целый зверинец. Цацку тебе. А то скучно, вижу, тебе с нами, стариками…
На коричнево-медной, тонкой коре были умело вырезаны фигурки лесных зверей и птиц, а сбоку, пониже, — желтый вороний профиль Семеныча, алчно глядящего вверх. Семеныч был так похож на себя, что Вася чуть улыбнулся, и дед Тимофей обрадованно захохотал, показывая старые, источенные зубы.
— Только смотри, чтобы он не увидел, — дед Тимофей кивнул на пустую кровать Семеныча, — не то изгрызет палку. Жалко его, человек все же!
— А это что? — показал Вася на длинную, странную костистую рыбу, вырезанную не поперек палки, а вдоль нее. — Рыба какая-то?
— А-а! Вот то-то и оно! Заметил, значит, что непохожая она на всех, — довольно потер ладоши дед Тимофей. — Это, Васюта, самая старая рыбина на земле — осетёр. Говорят, что ему еще в древние времена памятники ставили, вот как! И какая большая рыба, скажу тебе, бывает, что и за три метра переходит, а вес к двенадцати пудам подбирается.
— Где ж ты его углядел, дед, такого осетра? — любопытно-иронически встрял Александр. — Не слышал я что-то о такой рыбе у нас в Белоруссии.
— Вот потому и не слышал, что мало ее на земле осталось! — сказал горестно дед Тимофей. — И все из-за таких, как ты.
Он посмотрел на Васю, задумался.
— И теперь, бывает, встречается осетёр в наших водах, но редко, — медленно продолжил дед. — Мало его на земле, ох как мало, а ведь и человек от него на сушу вышел, потому и памятник в древности ему поставил. И бытта он тоже, как человек, пресную воду только признает.
— Неужто и в Немане бывают?
— А как же! Нереститься приплывают сюда из моря, но мало. Очень редко кто ее видит, а в последние годы и совсем пропала. Икра у осетра сильно вкусная, и мясо тоже, потому и браконьеры охотятся за такой рыбой.
— Не видел никогда я осетров, — раздумчиво сказал Александр. — Дай палку, дед, посмотрю, что за рыба такая.
— Это моя палка! — прижал ее к себе бескровными пальцами Вася. — Моя… Я сам буду смотреть.
— Ну, раз говорит — моя, значит, не помрет еще! — сморщившись, съязвил Александр. Его разбитные глаза затуманились.
— Что вы все: помрет, не помрет! — укоризненно покачал головой дед Тимофей, порылся в кармане, вытащил носовой платок, обтер свои усы, и тут Вася впервые заметил, что они не совсем белые, просто сильно прокуренные и оттого как будто слегка пожелтевшие. — Чего ему помирать? Он еще свой долг не выполнил, не отработал у жизни, значит, за то, что она его на свет произвела.
— О каком это долге ты, дед, говоришь? — посмеялся Александр. — Смерть, она всех под одну гребенку молотит, не разбирает, какие кто долги отдает. Вот меня запросто могла кокнуть, а мне разве время было?
— Вот она тебя и предупредила, чтобы знал, помнил, что к чему, подумал — чем долг отдавать будешь? Как жить дальше?
— Скажешь тоже! — хмыкнул Александр. — Что тебе жизнь — сберегательная касса, что ли, или служба какая?
— Служба? Это ты хорошо сказал, сынок, — служба. Ежели ты на месте, пользу приносишь — тебя на службе держат. А ежели не хочешь служить — увольняют. Так и смерть…
— Что же я должен отрабатывать? — чуть слышно спросил Вася, не выпуская из рук палки. — Чем, дедушка Тимофей?
— Чем, я не знаю, малец. Я только ведаю — жизнь, она каждому цель определяет, свое место предназначает.
— Ну… а для чего, по-твоему, она Семеныча определила? — спросил деда Александр, нащупывая в тумбочке сигареты.
— Семеныча? — Дед Тимофей задумался на несколько секунд и сказал: — Должно быть, как волка, чтобы люди не отучились бегать. Знаешь, и волк полезная штука, и для него в лесу свое место определено, потому что он как санитар, и зайцы без волка совсем плошают, бегать не хотят.
— Это кто же волки? — остановился в дверях Семеныч. — Опять, старый, брешешь?
— О тебе говорим, — с ехидцей в голосе отозвался Александр.
— Обо мне?! — встрепенулся Семеныч.
— А то ты не волк? — спокойно продолжал дед Тимофей, даже не глядя в его сторону. — Жена приходит, так он ее шпыняет и шпыняет, жалко смотреть. Каждый раз, как белуга, ревмя уходит. Для такого волк даже очень высокое звание, это оскорбление для настоящего волка. Такой больше походит на шакала, который падалью питается. — Только теперь он посмотрел на опешившего Семеныча. — Такие, как ты, знать не знают, что такое доброта. Охота тебе под одеялом кумпяк жевать! Все равно ни я, ни Алексашка, ни Васюта… куска у тебя не возьмем! Даже если попросишь.
— Дураков много, а я один, — усмехнулся Семеныч. — Не для других, для себя живет человек. Для себя, се-бя-я, понятно?..
Упрямая, жадная искорка жизни никак не хотела гаснуть во впалой, костистой груди Васи Шкутько. С того дня, когда дед Тимофей подарил ему палку с вырезанным на медной коре осетром, прошло немало дней. Закустились, закудрявились светло-зеленым темные лапы сосны, на крутых склонах горушки вылезли и распушились чебрец и сон-трава, а ивовый куст под окном обвесился пушистыми сережками, над которыми время от времени гудели пчелы и шмели.
Александр поправился, выписался из больницы, но часто заглядывал в окно к Саше, когда она дежурила на посту, и Вася порою слышал его знакомый нагловатый голос и звонкий смех медсестрички.
Язвенник Семеныч попал в операционную, после чего его перевели в другую палату; дед Тимофей крепился, но все чаще и чаще заговаривал об операции. Он еще больше похудел, и пижамы на нем теперь болтались еще заметнее, но безостановочно он резал из березовых и еловых кругляков веселых забавных зверят, а потом раздаривал их всем желающим.
После завтрака в боковушке бывало тихо и пустынно — все, кто мог ходить или передвигаться на костылях, уходили на больничный двор, под сосны, где в песок были вкопаны свежевыкрашенные скамейки под красными деревянными грибами, а то и забирались подальше, к краю обрыва, огороженного крепкой чугунной оградой, и загорали на ярком весеннем солнце. В больничный приторный дух врывался теперь живой, капризный запах пушистой сон-травы и смолки вперемешку с пресным, влажным ароматом молодых речных водорослей, И Саша словно расцвела: приходила счастливая и немножко рассеянная, отчего уколы ее шприца зачастую бывали болючими и злыми, потому что Васины вены отказывались служить и пропадали где-то в глубине его тела.