Страница 24 из 54
Она жила со всеми в ладу и потому, возможно, ничем никому не противостояла — по мелочам, во всяком случае. Нравилось Таточке говорить о своих мальчиках с подробностями — ну и что. Пела Лидуша, на ходу вставляя в песни несусветные слова, — для Сандры это кощунство, а почему? Смешно же! Но, взглянув на Сандру, направлявшуюся от этих разговоров и приблатненного пения в какой-нибудь тихий угол, Санька тут же чувствовала, что можно бы о мальчиках и без подробностей, а песни-то ведь уродовались хорошие. И чтобы как-то загладить не свою вину перед этой Сандрой с непримиримыми глазами, Санька говорила:
— Ох, Лидуша… А ты по-настоящему спой, у тебя же голос!
Лидуша тут же охотно пела по-настоящему и действительно неплохим голосом, но Сандра этого уже не слышала, устроившись в красном уголке, который почему-то всегда был самым непосещаемым в общежитии местом, и отрешенно писала там контрольную по удобрениям почв для семейства лилейных.
Санька расстраивалась: со всеми у нее получалось мирно и уступчиво, с одной Сандрой — никак. Саньке хотелось сделать приятное, кинуться в чем-нибудь помочь, но Сандра напрочь не принимала ни уступок, ни услуг, жила сама по себе, по каким-то другим законам, и на лице ее проступали иные беды и иные, чем у всех, радости.
В конце концов Санька обнаружила, что давно уже не слушает Таточкиных повествований и не смеется Лидушиным импровизациям, а за Сандрой следит с вниманием увлеченного сыщика, пытаясь по ничтожным следам воссоздать мозаичную картину внутренней жизни не похожего на других человека.
Однажды, когда они были одни в комнате, Сандра улыбнулась, как никогда раньше не улыбалась никому из них — ясно и открыто, и спросила у Саньки:
— И как это для тебя выглядит?
Санька растерялась и пробормотала непонимающе и уклончиво:
— Что выглядит?
Сандра еще посмотрела на нее, ясная улыбка как бы вошла незаметно внутрь, куда-то за ее губы и веки. В лице ее вроде бы ничего не изменилось, но Санька видела, что оно стало опять далеким и недоступным.
— Извини, пожалуйста. Я просто так, — уже не глядя проговорила Сандра.
А Санька на колени готова была кинуться, так ей сделалось горько и невозвратимо от того, что она не решилась принять протянутую руку, что она, отлично понимая, о чем Сандра говорит, беспричинно солгала, притворилась недоумевающей, а Сандра увидела эту ложь и не простила.
А потом было то, утреннее, в солнечном ярком свете, в просторе распахнутого окна, и Санька смотрела на растекающуюся темную воду из выпавшего чайника, исходящую неторопливым белым паром.
Она боялась этой мысли, сжималась в ее предчувствии, но зажмурилась в отчаянном броске и признала: она, Санька, виновата в этой смерти. Причина не в ней, понятно. Но все равно она виновата. Не будь ее стыдливо-лживого «что?» несколько дней назад, не завернись она с первого слова в покров отвратительного, неизвестно что выгадывающего лицемерия, а взгляни так же открыто и прямо, как смотрела на нее Сандра, скажи не придуманное, не выхолощенное, что у них в ходу, а свое, сейчас родившееся, идущее по свежему следу чувства, и прорвалось бы, может быть, это жгучее одиночество сильного, стыдливого, несклоняющегося человека, и не понадобился бы, возможно, тот последний, опаленный солнцем миг.
Для всех смерть Сандры осталась эпизодом, пусть выбившим на время из колеи, даже, может быть, потрясшим воображение излишней натуралистичностью, но — эпизодом, который ничего не изменил, ничего ни в ком не сдвинул, не оказал никакого влияния на дальнейшее. Ни в ком, кроме Саньки. Санька быстро становилась другой, будто что-то, незримо оставленное для нее Сандрой, готово воспринималось ею, прорастало и меняло решительно и именно так, как ей давно хотелось, и она знала, что приблизилась к своей минуте, и эта минута не испугает и не согнет ее.
Санька почувствовала, что иначе ходит, иначе говорит и смотрит. Заметила недоумение Таточки, робость Лидуши, совсем другие взгляды встречных парней. Крикливая комендантша говорила с ней нормально, и хоть и устроила гнусность с лекцией на тему в красном уголке, но и торопливо оправдывалась и даже выглядела наполовину пострадавшей. Но все это были предваряющие моменты, а Санька ждала главного, которое с ней должно было произойти.
Поднимаясь к общежитию в толпе возвращавшихся с работы, она увидела и, совершенно не зная, угадала Григорьева. Спокойно, как ей показалось, согласилась с его непримиримостью и, еще не сделав к нему шага, уже последовала за ним.
Сейчас Санька ехала, почти прячась, и твердила себе, что, может, имеет право ехать хоть куда: хоть в Киев, хоть в Бугуруслан и даже в Смоленск, но все равно пряталась, стараясь меньше попадаться на глаза Григорьеву и никак собою не обременять. Что-то неосознанное запрещало ей спешить, заставляло держаться в тени. И хоть ехала вовсе не к маме, подранной котом, а ради одного лишь Григорьева, но пока он не испытывает в ней нужды, она постарается напоминать о себе как можно меньше, только всегда будет рядом, будет знать о нем все и будет ждать — не для себя, а для него, — когда сможет хоть чем-нибудь помочь ему, оберечь и успокоить.
В этих мыслях она бессонно смотрела в окно, в предрассветные низкие туманы, на непроснувшиеся бревенчатые избы то в низинах, то на взгорьях, на забытые церкви без крестов, и нежно оберегала в себе крохотную, беспомощную, слепую еще радость, держа ее в ладонях, охраняя от случайных ветров, согревала дыханием и в терпении своем предполагала, что когда-нибудь этот малый свет окрепнет и, быть может, даст тепло и убежище душе.
Солнце, всплывшее над белым туманом, поразило ее как наглядное подтверждение ее ощущений. И она захотела, чтобы и Григорьев взглянул на все это, прикоснулся хотя бы равнодушным взглядом и к туману, и к возгорающемуся огненному шару и неведомо для себя унес в сознание эту картину.
И Григорьев взглянул мельком и отвернулся.
А Санька наверху заплакала от радости, тоски и предвидения.
* * *
Потом он, не спрашивая, слышит ли Санька, и не ожидая от нее никакого отклика, выговорил четко и ясно:
— Я не оставляю ее там. Не могу. Не имею права. У матери нет могилы, ее кремировали. Значит, к отцу. Там было много места, я помню.
Он помолчал, утонул в себе и сказал уже более мягко:
— Отчего это? Все в разных местах — отец, мать, сестра… Я тоже. Вдали ищем, а находится — вблизи. — Бормотнул что-то неразборчивое, Санька наверху напряглась, чтобы не пропустить и понять. — Отчего далеко? Отчего не вместе? Не думал никогда, никогда об этом не думал…
Вагон качнуло на повороте, григорьевские слова смялись, смешались с грохотом колес.
Она невольно подумала о своей матери и о брате, то есть сначала о брате, что вот и он когда-нибудь окажется где-то вдали и не вместе, и только после этого — о матери; что вот все-таки мать, и они всегда мотались из города в город, будто где-то должно быть особенное, а везде было одинаково, везде надо работать и дармовой радости нигде не находилось, а сибирская бабушка с рождения живет на одном месте и никуда ее не тянет, и в доме ее особый дух, который стал Саньке понятен только сейчас, — что-то свое, доброжелательное и сильное, особый как бы воздух, полный памяти, оставленных движений и естественных усилий жизни, а в материнских жилищах ничего похожего никогда не прорастало, в них всегда пахло полировкой и ковровой пропиткой и хотелось куда-нибудь уйти, и Санька ушла, а потом уйдет брат и куда-нибудь от неглубокой тоски переедет мать, чтобы жить сначала, отряхнувшись от набежавших обязательств, и когда-нибудь не успеет, и ее равнодушно поместят в землю, и память о человеке истлеет раньше, чем его тело.
Санька прислушалась к жизни Григорьева под ее полкой, не уловила особой опасности для него и задремала, а разогнавшийся поезд мотал пассажиров из стороны в сторону.
Вечером Григорьев, чтобы избежать необязательного дорожного общения, уступил нижнюю полку двум мужчинам неудобно парадного вида. Тот, что старше, похожий на председателя колхоза-немиллионера, едва вошел, стал долгожданно стягивать с шеи галстук. Младший, хоть и поглядывал на чемодан, в котором, видать, пребывали спасительные тянучки, крепился, был, похоже, лицом начальственным и не хотел подрывать авторитет демократическим видом. Чтобы не мешать людям, Григорьев отвернулся наверху к стене и незаметно заснул.