Страница 22 из 54
— Полноте дурака валять, Григорьев, вы же не в девятнадцатом веке.
Григорьев вернулся и молча последовал за ней.
У Нинель Никодимовны была приятная однокомнатная квартирка с тяжелым ковром по стене и тахте и многочисленными хрустальными вазами. На ковре над тахтой висели чеканные ножны, в которых не было клинка.
— Вот это мой рай, — проговорила, вроде бы стесняясь чего, Нинель Никодимовна. И тут же тряхнула головой: — Подождите немного, я сначала в душ.
Григорьев кивнул, а Нинель Никодимовна, все, видимо, желавшая его чем-нибудь шокировать и все не достигавшая цели, как-то угрожающе фыркнула и скрылась.
Григорьев сел в кресло, чувствуя себя по-прежнему приятно и гармонично. Комната ему нравилась, особенно этот ковер, как багровый водопад в сумерках, внезапно поглощаемый широкой грудью тахты. И эти пустые ножны. Когда-то дорогая, а теперь разомкнутая, изменившая своему назначению вещь. Символ? Или случайность? Да нет, у Нинель Никодимовны таких случайностей быть не может.
Григорьев беспокойно зашевелился в своем кресле-ловушке. Пустота, пустота. Что-то утраченное и разринувшаяся пустота. Так, видимо, надо понимать. А это чувство и к нему стало наведываться, Григорьеву знакомы его отчаянные набеги, сменяющиеся зеленеющим затишьем. Но здесь другое. Здесь орет пепелище, которому не суждено возродиться.
Она вошла нагая и остановилась, сделав шага три от двери, зорко и вызывающе следя за ним.
Он смотрел и молчал.
— Ну? — взорвалась она. — Чего вы киваете, как болван?
— Гармонично.
— Что?!
— Женское тело очень гармонично.
У двери возникло молчание. Потом позади скрипнула дверца шифоньера и послышался шелковый шелест халата.
Нинель Никодимовна села напротив Григорьева в другое кресло.
— Ну, допустим, — проговорила она, цепко вглядываясь в него. — Допустим. Григорьев, а вам не хочется быть дураком — чтобы не видеть и не понимать.
— Нет, — ответил Григорьев. — Мне хочется наоборот.
— И не страшно?
— Не знаю. Может быть, и страшно. Конечно, страшно. Но я все равно хочу — понимать.
— Похвально. Но боюсь, что это говорит только о том, что вы мало видели и ничего не поняли. А впрочем, хватит нам нести ахинею. Ну, будем знакомы, Григорьев. Я чаю принесу.
— У вас все проходят подобный искус? — спросил он, когда она вернулась с чайным подносом.
— Что прикажете подразумевать под вашим вопросом? Как много было у меня всех? Ладно, наливайте и пейте, а я посмотрю, как вы это делаете.
— А что, я должен сдать экзамен еще и по хорошим манерам?
— Просто мне нравится, как нелепо вы все делаете. Григорьев, а почему вы не стремитесь мне понравиться?
— Ну, не совсем так. Хотя… В общем, мне кажется большой ошибкой показаться не тем, что я есть на самом деле. Брать авансы, а потом их не отработать.
— Жуткое дело, Григорьев, до чего серьезно вы отвечаете на любой вопрос! А шутить вы можете?
— А я весь вечер это и делаю.
Нинель Никодимовна засмеялась очень весело:
— Я тоже! Да, так я не ответила на ваш вопрос — насчет искуса. Чистейшая импровизация, Григорьев. Исключительно для вас. Охота была нашим красоткам предлагать вам меня в жены!
Григорьев покачал головой:
— Не то… Не надо.
— Что — не надо? — покраснела она вдруг.
— Не выдавайте авансов. Мне ведь интереснее, какая вы на самом деле, чем то, что вы о себе сочините.
Она опустила кукольную головку, помешивала крохотной ложечкой в крохотной чашечке.
— А на самом деле я ужасная, — сказала она печально. — Ужасная и неуправляемая. Каждый раз во мне срабатывает что-нибудь не то.
— Ну, и пусть.
— А я думала, вы будете учить меня жить.
— Я, конечно, с приветом, но не до такой же степени!
— Но это же интересно, когда учат жить. Объясняют, что хорошо и что плохо, что можно, что нельзя и что для меня лучше.
— Ну вот, я вас и тут разочаровал.
— Ужасно, Григорьев, вы ведете себя не по схеме. Почти как я.
Она подошла и села у его ног. Прижалась щекой к его колену. Он осторожно опустил ладонь ей на голову, погладил неожиданно жесткие, строптивые волосы. Она замерла, вслушиваясь в его руку.
А Григорьев сказал тихо и ласково:
— Подожди, хорошая. Подожди, пока я тебя полюблю.
Она подняла к нему изумленное детское личико. И Григорьев поверил, что лицо кроткой беззащитной девочки, которую нельзя обидеть, было ее настоящим лицом. И она этому поверила тоже.
* * *
— Николай Иванович… Николай Иванович! — прошептала Санька, свесившись со второй полки. — Вы еще не ложились? Посмотрите, посмотрите, восход какой!
— Да, да, вижу, — мельком взглянув в окно, пробормотал потревоженный в своих мыслях Григорьев. — Спите, Сашенька, спите.
Она успокоенно улыбнулась. Все-таки это правда, он тут, рядом, можно услышать его голос, он мирно и мягко называет ее Сашенькой, как ребенка, он снисходителен к ее слабости и детскому неведению, он покровительствует и опекает, и это удивительно — почувствовать себя маленькой и оберегаемой, отторгнуть наконец свою грузную самостоятельность, стать добровольно зависимой от единственного во всем мире человека. Он — ведущий, а она только следующая за ним. И так ли все это на самом деле, ее нисколько не интересовало, она счастливо водружала на его плечи двойную ответственность и легко осматривалась, освобожденная, — освобожденная от выбора, от решений, от себя, освобожденная от всего на свете, кроме одного — сторожкой, не смыкающей глаз ответственности за н е г о, такого слабого, спотыкающегося, возносящего двойную ношу на неуверенных плечах…
Она немного забегала вперед, наша Санька. Ничего еще не было — ни нош, ни покровительства, Григорьев еще и не подозревал о рубеже, к которому приблизила его встреча с этой спокойной, неторопливой, внезапно взрывающейся девушкой, умеющей молчаливо смотреть и понимать. А Санька знала о будущем предчувствием, как могут знать не презревшие своего древнего назначения женщины.
Ей был уже двадцать один. На стройке она вкалывала третий год, с самого начала. Плавила гудрон, обмазывала стыки, подавала кирпичи, выгребала строительный мусор с этажей, малярила, если не хватало маляров, учитывала, если заболевала учетчица, научилась водить самосвал, бегала на курсы крановщиц, сдалбливала ломом бетонные настыли с арматуры, чистила обросшие раствором «башмаки», как-то, стиснув зубы, попробовала потыкать в бетонную кашу вибратором, протряслась десять минут чертовой трясучкой и разревелась от неясного самой унижения — единственные слезы за все время самостоятельной жизни. Бетонщицы похохатывали:
— Ручонки слабоваты. Вынянькаешь мальцов штуки три — сможешь и на вибраторе.
А явилась на стройку от мамы, от шубок и лаковых туфелек, от золотых колечек с камушками, явилась после десятилетки и непроходного балла в институт. Впрочем, непроходной балл был липовый — задачка по физике знакомая, да и тянули, признаться, Саньку усердно — мама побегала.
А мама была не кто-нибудь, а продавщица в гастрономе. До Саньки долго не доходило, откуда у нее эти ультрамодные одежки — другие девицы тоже не отставали, и Санька считала, что так и надо. Кое-какие соображения возникли у нее по маминой же вине — подарила к выпускному колечко с какими-то прозрачными штучками. Колечко не шедевр, но ничего, носить можно. Мама глазами захлопала и возопила натренированным магазинным голосом:
— Да это бриллианты, дура!!!
Санька обалдела и задумалась. А наведавшись в ювелирный магазин «Алмаз» и узрев цену, как-то и совсем отключилась. Шаталась по городу без цели и впечатлений, сужая кольцо вокруг маминого магазина, пока не увидела на улице очередь за утками, а за столиком с весами и за штабелем плоских ящиков — свою мать.
Санька спросила крайнего и встала в хвост очереди, и пока продвигалась к столику, все смотрела то на весы, то на счеты. Считалось у нее тогда молниеносно, и, хотя мать работала виртуозно, вызывая у очереди восхищение и даже повышенное настроение своей проворностью и легким обращением со всеми, Санька все равно опережала ее в счете на сколько-то мгновений, у нее хватало времени даже на дополнительную операцию — определить разность между названной и действительной ценой товара. Получалось от двадцати до пятидесяти копеек на вес и только изредка точно до копейки — видимо, в зависимости от физиономии покупателя. Пересчитала Санька и очередь — сама она была сорок седьмой. Да — до, да — после. Нет, мама сегодня без сотни домой не придет.