Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 156



— Пусть это тебя не тревожит, — сказал мулла и положил рядом с лежавшим на кошме письмом медную пайцзу[6]. — Если в пути встретится ханское войско, во время досмотра покажешь вот эту пайцзу. И что еще хочу сказать, Хабрау. Говорят, в книжной речи ты малость разумен. А в медресе еще и письму выучишься, от плодов мудрости великих умов вкусишь. Сам видишь, земля ваша коснеет в невежестве, от наук и просвещения в стороне прозябает. Муллы вам нужны, и такие муллы, чтобы из вашего же народа вышли, одной с вами крови.

— Да, да, — в четыре бороды покивали аксакалы.

— Афарин, почтенный, — сказал Богара. И, словно в подтверждение слов благочинного, притянул к себе Хабрау и похлопал его по спине. — Мир повидаешь, ума наберешься. И не заметим, как год пройдет.

— Ну, в час добрый! — Мулла прошептал в сложенные горсти молитву и провел ладонями по лицу. После полуденного намаза — в путь. Я тебя караванбаши сам представлю, — кивнул он Хабрау.

Хабрау, не зная, что делать и как молвить, только и пробормотал потерянно:

— Одежонка вот у меня… я и не успел…

— Не горюй, байбисе[7] обо всем подумала: и одежду приготовила, и еды на дорогу припасла, — сказал Богара и взмахом руки показал, чтобы шел в юрту к Татлыбике.

— Без увечий и бед ходи, жив и здоров возвращайся, дитятко, вместо матери благословляю тебя, — прошептала байбисе и накинула ему на плечи красивый мелкостеганый зилян[8], дала в руки увесистый сверток.

Так весной 1379 года с наказом постичь учение дин-ислама[9] отправили его в далекое путешествие.

Без особой охоты, без особого рвения вышел Хабрау в путь. Особенно скребло на душе оттого, что строгий и суровый отец ни словом не обмолвился заранее. Хоть бы намек скользнул — он бы догадался, он бы попрощался с друзьями-ровесниками, с кем с малых лет пас стадо, гонял на лошадях, с кем играл-ватажничал, но прежде всех попрощался бы с милой родимой матерью. В мыслях он видел ее плачущей, согбенной горем, и темней становилась тоска. Как выдали сестру замуж, остался Хабрау единственным ребенком на родительских руках, последним в гнезде птенцом.

Остальные братья и сестры еще в младенчестве умерли от разных болезней. У отца, Кылыс-батыра, вся жизнь на службе у Богары проходит. Чем, какими радостями, какими заботами-печалями будет жить осиротевшая мать?

* * *

Первый раз в жизни вышел Хабрау в такой далекий путь, впервые увидел чужие земли.

Мерно, величественно, лишь постанывая порою, вышагивают верблюды, верховая охрана то вперед уносится, дорогу выведывает, то, гарцуя, ходит вокруг каравана. Только встанут на привал, сразу завязывается оживленная беседа. Караванщики, бывалые путешественники, рассказывают об удивительных приключениях, случавшихся с ними в их дальних странствиях. Быль и небыль, правда и вымысел — все идет вперемешку.



Однако на первых порах вид у Хабрау был пасмурный. Все было будто во сне. И как уехал, и сейчас — словно несет его по бескрайнему, неоглядному морю и он отдался течению и не знает, не ведает, к какому берегу его вынесет.

Одно удивительно: отчего это отцу, который и мулл, и дин-ислам до этого не очень-то жаловал, вздумалось вдруг послать его учиться на муллу? В чем смысл? Или умысел? И зачем таился? Почему открыто, начистоту не поговорил с ним и с матерью?

— Что приуныл, юный истяк?[10] Зря печалишься. Величие и богатство Сыгнака достойно семи чудес света. Попадешь туда, и Яик свой и Сакмару, все забудешь, — посмеиваясь, успокаивал его караванбаши. То ли шутит, то ли всерьез.

А сам он из каких краев? И забыл ли в бесконечных дорогах, долгих годах свой родной дом? И вечерами, когда разжигают костер на привале, в заметавшемся над казаном дыме ловит ли он сквозь верблюжий запах ту горечь, какая была в дымке родного очага, как ловит ее Хабрау?

И все запахи расцветающей степи перебивал этот дымок, и оттого не затихало в душе Хабрау чувство обиды и несогласия. Ладно еще, отец — о чем он подумал? — велел взять с собой домбру. Порою не выдержит Хабрау и возьмет в руки домбру, и словно тот дымок, тот горький вечерний ветерок коснется струн — и зазвенят долгие печальные мелодии родной стороны. А уж когда путники примутся упрашивать, он и споет что-нибудь. Конечно, о том, чтобы муллой стать, он и мысли не допускал. Страсть одна, мечта одна. Возьмет в руки домбру — в домбре душа просыпается, а запоет — звучный и сильный голос его тоскливому сердцу в исцеление. А сколько песен он сам придумал! Но Богара и Кылыс-батыр его страсть не уважили, с мечтами его не посчитались, всю его жизнь круто на свой лад завернули, К добру ли это? К недобру ли?

И время было тревожное. Весь мир в неурядицах. Нет покоя в Великой Орде. Только один хан усядется на престол, как, глядишь, он уже убит и на его место другого посадили. Оттого и на дорогах, что ведут в Сыгнак, столицу Белой Орды, разбойничает всякий сброд. К тому же, после того как два года назад владыка Белой Орды Урусхан убил Тайгужу-углана, правителя Мангышлака, сын Тайгужи, Тохтамыш, бежал под покровительство Хромого Тимура и теперь там собирает войско. Куда ни пойди, а все равно на берегах Сырдарьи наткнешься на заставы Тохтамыша.

Через месяц пути караван, с которым шел Хабрау, тоже остановили. Разъезд в пятьдесят всадников окружил путников и погнал в ставку Тохтамыша.

Тохтамыш, тщившийся выказать себя властителем просвещенным и великодушным, полководцем суровым, но справедливым, большого вреда купцам чинить не стал и, удовольствовавшись богатыми подношениями, караван пропустил. Но в Сыгнак, к которому уже два года примеривался и теперь собирался разнести вдребезги, идти не разрешил, велел поворачивать верблюдов на Хорезм.

Как и всегда, в поисках безопасности к каравану прибилось много всякого бродячего люда. Ясно, что были здесь и дервиши-каландары, что бродили в поисках истины небесной, и юноши, что вышли в путь в поисках мудрости земной, были и рабы, бежавшие от своих колодок, о лазутчиках и соглядатаях и говорить нечего, эти всегда возле караванов крутятся.

Таковых — человек двадцать — отделили от каравана и посадили в яму. Сказывали, что допрашивать их будет сам Тохтамыш.

Через три дня началось дознание. Тех, кто показался подозрительным, забили в колодки, а тех, кто шел без злого умысла и божьим промыслом, отпустили на все четыре стороны, вернее — на три, на Сыгнак дорога была закрыта и им. «Слышал, слышал о башкирах, — с важностью проговорил Тохтамыш, когда узнал, из каких земель идет Хабрау, — у нас их истяками называют. Народ храбрый и злой, вот несчастливый только. Правда, нет? Знаю, знаю, пьет вашу кровь Голубая Орда, батманами пьет. Недолго ждать осталось, вот соберу Дом Джучи воедино и вас под свое крыло возьму». И еще: «Божью, значит, истину постигать идешь? Одобряю. Не то в ваших краях от языческих обычаев все никак не отойдут». Повелел Хабрау пристать к дервишам и идти в Самарканд. «Повели уж и коня моего вернуть, сардар», — сказал джигит. «Зачем тебе лошадь? — усмехнулся Тохтамыш. — Она же сбилась… В обузу только. К тому же в святой город пешком войти прилично». Приказал нукеру, стоявшему рядом на часах, выдать стоимость лошади деньгами. В руки Хабрау тут же сунули три серебряные монетки. Как ни жаль было любимой лошади, но тут не поспоришь, он это уже понял.

Скуластый, с серым, словно приконченным лицом, с острыми, как у ястреба, глазами, Тохтамыш не понравился ему сразу. Высокомерие его, важный ли разговор и повадки уязвили, или намерения его — еще один на башкирские земли, и без того страдающие от вражьих набегов, зарится! — разозлили, — от этой встречи в душе осталась какая-то тоскливая оскомина. Откуда им было знать, что через восемь лет они встретятся снова. Тохтамыш уже будет сидеть на ордынском престоле, а прославленный уже сэсэн Хабрау опять пленником предстанет перед ханом, чтобы держать ответ за свои кубаиры, направленные против Орды. А пока и сардар, который хотел с помощью могучего Тимура добраться до престола Белой Орды, и молодой джигит с домброй в руке и с печалью в душе были словно две подхваченные стремниной щепки.