Страница 3 из 38
Обычно, когда отец уходил в плавание, Оля, наследуя тысячелетний опыт жен и дочерей моряков, терпеливо ждала его. Из окон и с террасы был хорошо виден вход в бухту, и, вооружившись биноклем, девочка с утра до вечера рассматривала входившие в бухту суда, хотя и без бинокля за несколько километров узнавала «Жемчужину», которая была для нее вторым домом.
И вот, уже после штурма Перекопа, когда Оля увидела входившую в бухту «Жемчужину», она, как всегда, опрометью бросилась вниз, к причалам, встречать отца. Но вместо того, чтобы подойти к причальной стенке, «Жемчужина» остановилась посреди бухты: на пассажирских и на грузовых причалах бесновались орды обезумевших людей. Ведь в те дни около ста тысяч человек только через Севастополь покинуло берега России, большинство с тем, чтобы никогда больше не ступить на родную землю. Ревностное участие в эвакуации Крыма принимал американский Красный Крест. Миноноски Антанты[2] без отдыха курсировали между Крымом и Константинополем, не успевая вывозить бегущих. В Севастополе десятки тысяч людей метались по набережным, ожидая спасительной, как им казалось, эвакуации. Для ускорения эвакуации американцы развернули на острове Поти промежуточный лагерь. Там был и госпиталь для раненых офицеров. Туда должен был бы попасть и Жестяков… Сейчас с тех дней прошло почти полвека, а здравый смысл до сих пор не устает возмущаться: что было тогда нужно американцам на нашей земле? Много позже, уже не помню где, я читал, что во время посадки врангелевцев на согнанные в Севастополь суда к Врангелю подошел глава американской военной миссии генерал Мак-Келли и, пожимая Черному барону[3] руку, с чувством сказал: «Я всегда был поклонником вашего дела и более чем когда бы то ни было являюсь им сегодня». Эвакуация проходила так стремительно, что семейства многих «деятелей», занимавших высокие посты при «правителе юга России» Врангеле остались в Крыму, в том числе в Феодосии осталась семья начальника французской военной миссии полковника Бертрана. Сам Врангель удрал из Крыма на крейсере «Адмирал Корнилов».
…Оля сбежала вниз. Огромная, воющая, безумная, стреляющая толпа уже осаждала трап «Жемчужины»: военный катер, под угрозой расстрела, заставил команду подвести судно к причалу. Уже было известно, что в то утро части Красной Армии прорвали укрепления Турецкого вала на Перекопском перешейке и теперь неудержимой лавиной катились на юг, — бои шли уже возле Ишуни.
Еще до того как «Жемчужина» причалила, двое друзей Жестякова — кочегар и механик — свезли капитана в шлюпке на берег. И, когда Оля сбежала к причалу, отец полулежал на набережной, прислонившись спиной к чугунному кнехту, и с бессильным презрением смотрел на тех, рядом с кем сражался все эти годы. Отталкивая женщин и детей, размахивая оружием, бросались на абордаж «Жемчужины» офицеры Мамонтова и Улагая, Черепова и Краснова[4], напуганные возможностью и неизбежностью расплаты…
Я сидел у постели Жестякова, и мне доставляли радость его злые, бессильные слезы. Он упорно смотрел в стену, и я видел, что ему стыдно и своих слез, и своего бессилия. Наконец нервные, с синими татуированными якорями руки перестали беспокойно шарить по простыне и успокоились на груди.
— Ольга, — он вздохнул, облизал губы, — спустись к Хабибуле, попроси на цигарку.
Не ответив, Оля ушла. Стукнула дверь, сухо заскрипели ступени. Жестяков продолжал смотреть в стену. Потом вздохнул еще раз и с болезненной улыбкой покосился на меня.
— Такой добрый татарин, из ваших, наверно, — сказал он, показав глазами в пол. — Привез меня с пристани, втащил сюда и радуется: «Ай-яй-яй, Николай Ваныч, плохая твоя дела, кончай, вышла твоя жизнь. Подари, говорит, сапоги новые, мертвому они тебе зачем?» — Опершись на локоть, Жестяков попытался приподняться, но ему, вероятно, было больно, он закусил губу и побледнел, прикрыв глаза. Но сейчас же открыл их и, преодолевая слабость и боль, продолжал: — Конец мне, парень. Конец. Ты своим там скажи… девчонка-то ведь не виновата… И вот что… Написал я письмо брату в Москву. Пойдут поезда, посади ее. Я заплачу, у меня часы золотые… Посади, а? Он не даст ей погибнуть… Конечно, и ему не очень-то сладкая будет жизнь, наверно, в Сибирь загоните!.. Ну, делать нечего… Вот оно, письмо. И часы держи.
Он достал из-под подушки испачканную кровью записку, протянул мне. Я положил часы на стол и прочитал:
«Брат Алешка! Погибаю глупо, бессмысленно, но упрекнуть себя ни в чем не могу. Жил, как верил, подлостей не совершал, за чужим не гнался. Остается Ольга, несмышленыш мой милый, единственная ценность, которую оставляю после себя на земле. Будь ей вместо меня. Николай.
Р. S. Помоги Крабу, если он доберется до тебя».
Я сидел рядом с кроватью и, глядя на дергающееся лицо Жестякова, чувствовал, как стихает охватившая меня ненависть. И не потому, что мне стало жалко его, нет, пусть сдыхает! — мне было жалко девчонку. Я вспомнил, что мне пришлось пережить, когда хоронили отца; чувство необычайного сиротства и одиночества, не утихающая ни ночью, ни днем боль в груди, — как будто в самое сердце вбит гвоздь. То же предстояло пережить и ей, даже, пожалуй, тяжелее: ведь как-никак я чувствовал себя парнем, почти мужчиной, и рядом со мной были тогда и мама и Подсолнышка.
За дверью заскрипели ступеньки, в дверь пахнуло ветром и морем.
— Хабибула опять про сапоги спрашивал, — сказала Оля.
Разжав загорелый кулачок, высыпала на кусок газеты щепоть крупно покрошенного табаку-самосаду.
Пока Жестяков трясущимися руками сворачивал папиросу, я взял со стола обрывки газеты — это был издававшийся при Врангеле листок, кажется, «Голос России». Я разобрал несколько строк:
«Русская армия идет освобождать от красной нечисти родную землю… Да благословит нас бог… Слушайте, русские люди, за что мы боремся… За освобождение русского народа от ига коммунизма… за то, чтобы истинная свобода и право царили на Руси… Помогите мне, русские люди, спасти родину… генерал Врангель…»
— Иди скажи: пусть приносит ведро картошки и забирает сапоги, живоглот вшивый! Сапоги мне теперь, дочунь, долго не понадобятся, а картошка в парадном мундире — это вещь! Правда?
— Ты все шутишь, папа.
— А что же? Плакать? До этого еще не дошло! Да не забудь: конское ведро! Конское, широкое такое!.. Тебе на неделю хватит.
Оля ушла снова. Обжигая губы, Жестяков докурил цигарку.
— Ну вот, полегчало немного… — Он пристально и недоуменно посмотрел на меня, словно вспоминая, как я очутился в его доме, что мне надо. И, вспомнив, усмехнулся с прежней ненавистью. — Ну что же, парень… Иди доноси… Скажи, капитан «Жемчужины». Они знают… Да, слушай! Что вы сделали с этой Фанни Ройд? А? Четвертовали? Сожгли на костре? Кишки по стенам развесили? А?
Глаза Жестякова блестели почти безумно.
— Какая Фанни Ройд? — спросил я, вставая.
— Ну вот, в Ленина вашего стреляла. Ну, Каплан! Не смогла, идиотка! Нашли кого посылать! А! И пули как следует отравить не сумели! Идиоты! Надо было посылать, чтобы без промаха. Вон как Урицкого в Питере хлопнули. Мужика посылать на такие дела! Идиоты!
Я стоял рядом с постелью этого подыхающего врага, и все внутри у меня дрожало от ненависти. Ленин, Ильич — имя, самое святое для меня и окружавших меня людей. Но что я мог ответить? Ударить умирающего? Плюнуть?
Я не сделал ни того, ни другого. До боли стиснув кулаки и зубы, пошел к двери.
На террасе постоял, успокаиваясь. Море неслышно плескалось под кручей, белые домики на Корабельной белели, как куски рафинада. В бухту входил небольшой черный пароходик, кажется, мирный тральщик. Еще утром, в порту, я слышал разговор о немецких минах — то и дело они встречались у наших берегов.
Снизу, робко посматривая на меня, поднималась Оля, на лбу у нее прорезались тоненькие морщинки, делая ее похожей на маленькую старушку.
2
Антанта — империалистический союз Англии, Франции и царской России.
3
Черный барон — так называли в народе бывшего царского генерала барона Врангеля.
4
Мамонтов, Улагай, Черепов, Краснов — царские генералы, лютые враги революции и советской власти.