Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 38



Вобрав голову в плечи, девочка побежала по улице. Я догнал ее и пошел рядом. С немым страхом и мольбой она оглядывалась на мою рваную шинель, на буденовский шлем, испятнанный кровью Кости Рагулина. Поворачивала из улицы в улицу, поднимаясь все выше, и на каждом повороте оглядывалась на меня. А я не знал, что меня вело за ней. Вероятнее всего, ненависть, которая сквозила в каждом ее жесте, в каждом взгляде. Я не мог этой ненависти ни понять, ни простить.

— Погоди! — пытался я остановить девчонку.

Но только тогда, когда она вконец обессилела, она остановилась и, прильнув к стене, как загнанный звереныш, исподлобья посмотрела на меня, беспомощно опустив руки. Испачканные йодом пальцы с судорожной торопливостью перебирали оборки платья.

— У вас правда есть бинты? — спросила она, задыхаясь от бега. — Совсем нечем перевязывать. Я все рубашки и платья изорвала…

Я молча разглядывал ее.

— У вас отец есть? — спросила она еще.

В моей памяти мелькнула далекая жестяная звезда над братской могилой. Я сказал:

— Его убили.

— Кто?

— Белые.

Девочка отшатнулась, словно я ее ударил.

— И вы… ненавидите?

— Кого?

— Ну… белых.

— А кто этих сволочей любит!

Перепугавшись, она сорвалась с места и побежала, пошатываясь. Я снова догнал ее, схватил за руку. Она дрожала, как в лихорадке.

— Вы ему ничего не сделаете? — спросила она шепотом. — И, может быть, правда у вас есть бинты?

— Иди! — прикрикнул я.

Мы пришли на окраину города. В кривом, круто карабкающемся по каменным уступам переулке, прямо с улицы, по скрипучей деревянной лестнице, поднялись во второй этаж. Почти весь этаж опоясывала терраса; толстые узловатые стебли винограда образовали над ней шатер, сквозь который теперь, когда облетела листва, просвечивал холодный хрусталь осеннего неба.

Я глянул вниз. Пыльный, каменный, белый, как все города юга, Севастополь лежал по обеим сторонам бухты. Вдоль берегов причудливо змеились улицы в булыжной чешуе мостовых. За серыми башнями, стерегущими вход в бухту, ослепительно и неподвижно раскинулось блестящее, как ртуть, море; над ним дрожала сероватожемчужная, просвеченная солнцем мгла. А глубоко внизу, у причалов, темнели уцелевшие в боях суда. Чуть слышно, как ночной шепот, доносился сюда прибой.

По дороге девочка сказала мне, что зовут ее Олей, и я снова почувствовал волнение, как будто из далекого, трудного и все-таки милого прошлого хлынула на меня волна еще неостывшего чувства. Мне показалось знаменательным, что зовут эту девочку так же, как звали ту, погибшую и почти родную мне.

Фамилия этой новой Оли была Жестякова. Она родилась и выросла в Севастополе, в том самом доме, куда мы пришли. Дом принадлежал ломовому извозчику Хабибуле Усманову. Отец Оли, капитан Жестяков, снимал у Хабибулы верхний этаж с тех пор, как родилась Оля и умерла — вскоре после рождения Оли — ее мать. Нередко отец брал Олю с собой в плавание, если «Жемчужина» шла куда-нибудь недалеко, в Балаклаву или в Ялту, — к морю девочка привыкла с пеленок… Она рассказывала об этом рваными, неуклюжими фразами, с той торопливой услужливостью, с какой говорят, если хотят задобрить и подкупить.



Мы вошли. Тяжелый запах гноя и тлена. Но больного я увидел не сразу: его кровать стояла за синей занавеской в балконной нише, выходившей окнами к морю. Войдя, еще не закрыв за собой дверь, вместе с запахом тлена я ощутил дразнящий аромат той властной романтики, которая ведома мальчишкам всех времен. Пересеченные кривыми пунктирами, голубели на стенах морские карты, на столе и этажерке громоздились груды книг и необычных безделушек, тускло блестел медью старый судовой компас. Всеми цветами перламутра играли раковины, похожие на осколки радуги, в углу темнела старинная, в серебре, икона, а под ней Будда из пожелтевшей кости, зажмурившись, молитвенно складывал ладони. Кривой турецкий ятаган дразнил янтарной рукоятью, а японский веер, распахнутый над детской кроватью, где, вероятно, спала Оля, как будто колыхался. Кусок мира, чужого мне!

И только несколькими мгновениями позже я разглядел другие, простые и страшные подробности: белый эмалированный таз, испачканный кровью, рядом — куча окровавленных бинтов, бурые кровяные пятна на занавеске. На столе посреди комнаты блестела пустая консервная жестянка с этикеткой на непонятном мне языке, рядом с ней лежал складной матросский нож.

Пока я стоял и рассматривал это необычное жилье, занавеска, прикрывавшая нишу, зашевелилась; жилистая, поросшая черными волосами рука откинула ткань в сторону. Глухой и больной голос спросил:

— Ну что там, Ольга?

Жестяков с усилием повернул голову, и я увидел его воспаленное лицо. На нем очень глубоко горели глаза, показавшиеся мне сначала бессмысленными, на запавших щеках торчала давно не бритая грязно-седая щетина. Капитан долго и неподвижно всматривался в меня с таким выражением, словно я был не человек, а привидение. И вдруг его лицо свернула на сторону мучительная гримаса. Гнев, страх, нетерпение, ненависть — все было в ней.

— Зачем ты привела этого мерзавца? — хрипло спросил он, приподнимаясь на локте и шаря под подушкой.

Я невольно попятился, схватился за скобу двери: уж очень было бы глупо умереть так. Но Оля заслонила меня.

— Папочка, успокойся. У него — бинты. Он, наверно, поможет. — Она осторожно взяла из вдруг ослабевшей руки отца маленький черный пистолет, положила на стол и тихо сказала мне: — Не бойтесь… там нет пуль…

— А-а-а! — Скрипнув зубами, капитан откинулся на подушку, рука его выпустила занавеску, по которой летали синие птицы и плыли под тугими парусами синие корабли.

Оля постояла перед занавеской, ожидая. И ткань снова отлетела в сторону.

— К черту! — закричал Жестяков, глядя на меня воспаленными, дрожащими от ненависти глазами. — К черту! Добивать пришел, палачья твоя душа? Мало вам, что всю Россию в крови потопили? Да?

— Красная Армия не добивает раненых, — сказал я.

Я понял, что передо мной один из тех, кому не удалось при эвакуации бежать из города. Мне захотелось повернуться и уйти: дьявол с ними, с этими недобитками, пусть подыхают, как знают, пусть хотя бы такой ценой заплатят за несчастья, которые принесли народу. Я вспомнил колодец в Строгановке, набитый телами связанных пленных, оскаленные зубы обугленных трупов в имении Фальцвейнов, полторы тысячи гробов, которые пронесли наши бойцы по улицам Харькова после отступления белых. Это хоронили только замученных в контрразведке.

До боли стиснув челюсти, я повернулся и пошел к двери. Но у самого порога меня догнала Оля. С силой отчаяния вцепилась в мое плечо и, оглядываясь на снова неподвижную занавеску, заговорила сбивчивым, горячечным шепотом:

— Не уходите… Вы добрый… Я боюсь одна… У него ноги… Вы посмотрите… Я прошу, посмотрите…

Почему я не ушел тогда — не знаю. Стараясь унять внезапную дрожь рук, я снова вернулся за Олей к постели белогвардейца. Он в упор смотрел на меня синеватыми, налитыми предсмертной тоской глазами.

Оля осторожно приподняла испачканную кровью простыню, прикрывавшую ноги Жестякова. Там я увидел кучку залитых кровью тряпок, даже не бинтов, а лоскутьев — обрывки платья, полотенца, полосы, вырванные из затканной золотыми розами скатерти.

— Ну, что уставился?! — истерически закричал Жестяков, весь дрожа. — Гангрены никогда не видел, дурак?! — И неожиданно заплакал, до крови закусив губу, заплакал злыми слезами бессильной ненависти. Если бы он был в состоянии дотянуться, он, наверное, попытался бы укусить, ударить, задушить меня. Но сил у него уже не было…

СМЕРТЬ КАПИТАНА ЖЕСТЯКОВА

Немного позже из рассказов Оли и из нескольких сохранившихся документов я узнал некоторые подробности о жизни Жестякова. Всю гражданскую войну он воевал против нас. «Жемчужина», небольшая каботажная посудина, которой он командовал, в последнее время принимала участие в высадке десанта генералов Улагая и Черепова. Осенью 1920 года Врангель бросил этот десант в Приморско-Ахтырскую и Новороссийск, надеясь через Кубань и Дон прорваться в тылы Красной Армии. В одной из последних высадок лафетом скользнувшего по палубе орудия Жестякову раздробило ноги. Врача на «Жемчужине» не было, а высадить себя на вражеский берег Жестяков команде не разрешил.