Страница 65 из 76
Дед Блажов покачал головой как бы в затруднении сказать, до чего жалкий у него был тогда вид. Марина смотрела на него широко открытыми глазами. Он продолжал с горькой ноткой:
— Эх и ругался ж я! Всю ругань, какую знал, обрушил на род человеческий. Вот так полдня и пролежал нагишом в траве, а потом сообразил. Из лопухов приладил к бедрам вроде юбочки да и вышел прямо к току, где обмолачивали яровую-то пшеничку. Как увидели меня люди голого, с лопухами вместо трусов, так и покатились со смеху. А ребятня заорала по-воробьиному: «Тю, индеец появился! Ату его, ату!» Ну, конечно, снабдили потом рубахой да штанами, ушел я в Гремякино и с тех пор, веришь ли, дал строгий зарок: не увлекаться проклятой отравой. И ничего, живу. Конечно, на праздники или когда бываю в райцентре — не без того. Но больше балуюсь пивом, оно, говорят, пользительное…
Негодующе, в сердцах дед Блажов сплюнул, давая понять, как неприятен ему разговор о водке, потом некоторое время молчал. А Марина все больше веселела, наконец рассмеялась, представив себе все, о чем рассказывал забавный старик.
— Надо этот метод применить к другим пьяницам!
— Э нет, против алкоголя нужно лечить индивидуально! — возразил он. — На меня такой метод подействовал, а на других он, может, и не повлияет.
— Многие все-таки в Гремякине водку зашибают! — уже серьезно, с осуждением сказала Марина; она терпеть не могла пьяниц и более всего боялась их бесцеремонности.
Дед Блажов глубокомысленно причмокнул:
— Я так скажу: от достатка это, деньга лишняя завелась. Раньше-то о еде думали, а теперь на столе все есть. Вот иные, значит, и бегут в магазин за бутылкой. Без нее радость вроде не в радость…
— Свинство, какое свинство! — горячо воскликнула Марина.
— Чего-о? — не понял дед Блажов.
— Свинство, говорю, все это: пьянство, дебош, хулиганство. Наследие прошлого.
— А-а, это — да! Не приучились еще некоторые гремякинцы культурно время проводить. Не умеют. А ведь можно хорошо развлекаться! Я вот, к примеру, пением в молодости увлекался, потому и на свадьбы приглашали.
— Пением? — не поверила Марина своим ушам.
Лицо деда Блажова вмиг сделалось недовольным, казалось, он вот-вот уйдет, оставив девушку в недоумении. Но через минуту уже подобрел и вновь отдался воспоминаниям:
— Эх, как я певал, как певал! Бывало, на фронте запою, запрокину голову — солдаты так и замрут. Я ведь в годах был и после ранения в запасный полк попал. Веришь ли, не веришь, так и задержался в том полку до победы. В ансамбль песни и пляски зачислили… Ноне слушаешь по радио — и плеваться хочется: все больше простуженными, нутряными голосами воют. А прежде-то умели люди сочинять песни. Я знал, чем задеть человека за сердце. «Всю-то я вселенную проехал, нигде я милой не нашел». Или еще эта: «Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой». Как запою, аж слезу вышибало у людей. Вот я каков, Григорий Федотыч Блажов. А ты спрашиваешь, чего я больше всего люблю на свете. Песни, говорю, люблю. Песни, душевные да правдивые.
Он вдруг, поднявшись, шагнул к забору, за которым сразу же начиналась дорога, постоял, глядя себе под ноги, будто артист на сцене, затем решительно произнес:
— Ну-ка, милая, послушай старика!
И не успела Марина что-либо ответить, как он запрокинул голову и запел. Он пел одну из тех ямщицких песен, в которых звенит колокольчик под дугой и жалуется человеческое горе. Голос у него был несильный, но приятный; Марина заслушалась. А он, прижмурясь, держал руки прижатыми к груди, и казалось, будто сам был тем ямщиком, что правил почтовой тройкой, мучимый сердечной кручиной. Откуда-то набежали ребятишки, подошла сутуловатая почтальонша в грубых ботинках. Все слушали. Дед Блажов будто и не замечал ничего вокруг.
— Вот это да! — услышала Марина мальчишеский возглас, когда певец умолк.
— Как в театре! — сказал другой паренек с накрученной рубашкой на голове в виде чалмы.
Почтальонша вздохнула, поправила сумку и обратилась к деду Блажову:
— Вы зашли бы ко мне, Федотыч… Порадовали бы вдовью душу песнями. Чаек поставлю, варенье. Да и медок у меня еще сохранился, который вы дали мне тогда. Помните?.. К другим-то заходите, что ж мой дом минуете?
Дед Блажов поклонился почтальонше, как артист, пообещал наведаться к ней. Потом, повернувшись, он подмигнул Марине, полный собственного достоинства:
— Вот так-то, добрая душа! А ты спрашиваешь: что я больше всего люблю на свете…
За разговором Марина не замечала, как летело время. Добрейший, занятный дед Блажов оказался интересным собеседником, и она, узнавая о нем, о неведомых ей сторонах гремякинской жизни, почти совсем успокоилась, во всяком случае, рассосалось то дурное настроение, которое владело ею до его прихода. Когда он, выговорившись, ушел, она после минутного раздумья заперла клуб, бросилась вслед за ним. Ей захотелось открыться ему, посоветоваться, как поступить в связи с ночным безобразием в клубе и пропажей баяна и скамеек. Теперь она могла это сделать без опаски, без боязни, потому что первые страхи улеглись, а старик мог подсказать нужный выход из положения.
Возле колодца Марина поравнялась с дедом Блажовым, пошла рядом.
Он был очень доволен, что молодая девушка отнеслась к нему участливо; он поговорил с ней по душам и теперь не злился даже на пропавшего Максима.
— Дедушка, а ведь у меня беда, большая беда! — сказала она, не глядя на него.
Дед Блажов сбросил с плеча мешок наземь:
— Беда? Какая, сказывай.
— Достанется мне, дедушка. Кругом я виновата.
Помимо своей воли Марина опять расстроилась. Она как раз успела обо всем рассказать, пока они приближались к дому старика. Дед Блажов не перебивал ее, хмурился, качал головой, а у калитки тревожно вздохнул:
— Да-а, дела нешуточные. Материальных ценностей касается. Может милиция вмешаться. Придется тебе ответ держать перед самим председателем. Он у нас по этой части строгий, спуску никому не дает… Нынче пропажа баяна и скамеек и вообще вся эта история — как соль на рану.
Марина сникла, представив себе недовольного Павла Николаевича; ее начинало угнетать чувство вины перед ним, перед всеми гремякинцами, доверие которых она не оправдала. Дед Блажов заметил перемену в ее настроении, неуверенно сказал:
— Да ты, того, преждевременно не падай духом! Может, обойдется. Хочешь, я поговорю с председателем? Или еще лучше — сына попрошу, пущай вмешается в эту историю.
— Ой, что вы, я сама! — запротестовала Марина.
Не приняв ее возражения, он стал убеждать, что сообща, гуртом человеку всегда легче преодолевать всяческие беды да и в радости веселей. Но она больше не слушала его, лишь твердила про себя: «Сама, я сама! Незачем впутывать Максима!»
— Ну, гляди, тебе видней, — проговорил дед Блажов и, еще раз повторив, как некстати сейчас это клубное происшествие, открыл калитку в свой двор.
А Марина отправилась в контору. Чего ж тянуть? Надо сообщить о случившемся — и точка! Умалчивать больше не имело смысла. Ей представлялось, как она постучится в председательскую дверь, войдет и скажет: «Уговорили заниматься клубной работой, а у меня беда! Баян украли, и вообще все у меня не так».
В конторе никого не было, кроме бухгалтера Ипполита Ипполитовича, рывшегося в толстых серых папках. В неизменном своем парусиновом пиджаке, напряженно-сосредоточенный, как все глуховатые люди, он хоть и взглянул на вошедшую девушку, но губы его продолжали что-то шептать, подсчитывать.
Марина постояла, постояла и принялась рассказывать ему то же самое, что говорила деду Блажову. Чтобы лучше слышать, бухгалтер приставил ладонь к уху, глаза его постепенно как бы леденели.
— Стоп! — прохрипел он, хотя Марина уже умолкла и ждала его мнения. — Стало быть, материальный ущерб колхозу? Вон-на! Еще ничего ценного не сделала в Гремякине, а уже убыток принесла. Нехорошо. Не знаю, как поступит председатель, может, участковому позвонит. Если баян не найдут, возместить тебе надо ущерб — вот тут какая статья. И за клубные скамейки, и за музыкальный инструмент — баян. Все до копеечки. Уразумела?