Страница 94 из 100
Хорошо было на душе и у Марии Николаевны — ей казалось, что она теперь, и видит дальше, и дышит глубже. Ей захотелось остаться одной, уйти куда-нибудь далеко, в степь, побыть наедине со своими мыслями. Но разве можно было уйти от этих сердечных, простых людей?.. Она посмотрела на Ухинхэна, на Тобшой. Может быть, этот неприметный, спокойный бурят, который впервые привез ее сюда на соседской телеге, и эта слепая старуха, которую ничто не смогло согнуть, сговорились, чтобы заставить задуматься ее, городскую фельдшерицу? Мария Николаевна никогда не забудет эту поговорку. Так же, как Доржи, она повторяла ее про себя, чтобы запомнить каждое слово: «Мерзнущий обогреется — всем теплее станет, голодный насытится — и все словно наелись».
Мария Николаевна вспомнила убогие избы русских крестьян и впервые так глубоко почувствовала, что оба народа — русский и бурятский, — и не только они, наверно, а все народы, живущие в огромной империи, одинаково страдают. И всех их роднит одна нужда, одна надежда и одна общая душа — щедрая, открытая. Слова, которые сейчас произнес Ухинхэн, она могла бы услышать и в курной русской избе любой губернии, и в глиняной сакле горцев.
Высокая старуха рассматривала и хвалила новый халат Тобшой. Ее зовут Балма. Она тоже обрадовалась подарку. Но Марии Николаевне слышится теперь в ее словах невысказанный упрек: как бы ни были широки полы одного халата, ими все равно не укрыть всех бедняков улуса.
В прошлый раз Мария Николаевна видела здесь нужду, но тогда разглядела не все, не до конца. Смерть Аюухан, горе сирот оглушили ее. За несчастьем одной семьи она не увидела страданий всего улуса, всей степи. В общем глухом гуле жалоб и стонов она различила тогда только плач двоих — Тобшой и Затагархана. Все это время она думала только о них, к ним одним стремилась, им готовила подарки и добрые, ласковые слова. Кто же подумает, позаботится об остальных, обо всем народе? Ведь люди ждут не только халатов, монет, не только теплого сочувствия. Они ждут облегчения всей своей тяжкой жизни. Как облегчить им жизнь? «Все мы обязаны думать об этом — я, муж, все наши друзья».
Ухинхэн говорил спокойно, хитровато улыбался. У прищуренных глаз собрались мелкие морщинки.
— Мы с девочкой осенью опять приедем, — сказала задумчиво Мария Николаевна.
— Приезжайте, приезжайте, будем рады, — сказал Ухинхэн. — А сейчас пойдемте к нам чай пить.
— Пойдемте, — повторила Дарима.
— Ну что ж. От приглашения и от угощения не отказываются.
— Идите, идите, — кивнула Тобшой. — Только Сэсэгхэн оставьте. Пусть со мною побудет.
«Надо, чтобы тетя Мария и к нам в гости пришла», — подумал Доржи и побежал домой.
Сэсэгхэн хотелось побегать, поиграть, но бабушка не отпускала ее от себя. Тобшой не верилось, что внучка такая стала. Ничто не ускользало от ее всевидящих пальцев: головка у Сэсэгхэн гладкая, причесанная, в косичках ленты. Старушка потрогала, из какого материала сшито платьице… Она провела руками по плечам, по спине внучки: хорошо сшито. Теперь она знала даже, сколько на нем пуговиц, какие на ногах у Сэсэгхэн русские унтики. Но прочные ли они? Пощупала как следует, решила, что легкие и прочные. Сверху на них дырочки, чтобы ножкам летом не жарко было. Видать, все у русских с умом делается.
Тобшой ощупывала внучку — не худенькая ли, вспоминала, как тогда ее рубашонки с каждым днем становились все просторнее.
Она взяла девочку на руки.
— У, какая тяжелая стала! Скоро я тебя не смогу поднять.
Тобшой прислушивалась, что говорят соседи о ее внучке. А те хвалили девочку: «Красивая стала Сэсэгхэн, щечки румяные. Увидела бы Аюухан, порадовалась бы».
Значит, напрасно Тобшой не спала ночей, беспокоилась о внучке.
Утром Доржи и Бадма встали пораньше, принялись молоть муку для саламата. Мать мокрым веником вымела земляной пол, до блеска начистила посуду, постлала чистые войлоки.
Отец наточил ножи, чтобы крошить мясо для боз. Ребята побежали собирать по склонам гор дикий лук. «Жил бы в улусе Степан Тимофеевич, тетя Алена нарвала бы луку в своем огороде», — подумал Доржи.
Когда все было готово, отец пошел за Марией Николаевной.
«Почему их так долго нет? — Доржи забеспокоился. — А вдруг она не придет? Мальчики ведь говорили, что она не войдет в юрту пятидесятника». На смену этим мыслям приходят другие: Тетя Мария всегда его хорошо встречает… Письмо обещала. Нет, она обязательно придет!
Вот идут, идут! Где же Аламжи, Эрдэни и Даржай? Когда нужно, их нет. Доржи сказал бы им: «Смотрите, тетя Мария в гостях у нас! Прикусите свои болтливые языки!»
Мария Николаевна вошла в юрту, подала руку Цоли, Бадме и Харагшану. Доржи потихоньку вызвал во двор Бадму и чуть не плача попросил:
— Разыщи Аламжи, Эрдэни и Даржая… Очень нужно…
Мать поставила перед дорогой гостьей самое лакомое угощение: белые пузатые бозы, горячие и сочные лепешки с маслом, сметану, саламат… В юрту, зашел Мунко-бабай с внуком Гулгэиом. Гулгэн еще плохо ходит, не говорит. Цоли налила всем по чашке араки.
— Очень вкусно, — похвалила Мария бозы.
— Я рад, что в Казани живет ваша сестра. Моему сыну повезло. А то город незнакомый, далеко от нас… — проговорил Банзар.
— Все будет хорошо, — успокаивающе сказала Мария Николаевна. — Доржи вернется ученым…
Они долго говорила о сестре, рассказывала о городе, о театре, гимназии, университете, о Волге.
Волга уже видится Доржи — широкая-широкая. До другого берега глаз не хватает, из пушки пали, на том берегу не услышат. Так и ходят по реке волны, словно кто-то трясет серебристый шелк. А по волнам медленно плывет много тяжелых, связанных вместе бревен. На них стоит с длинной палкой в руках Степан Тимофеевич в засученных до колен штанах, лицо у него мокрое от пота. Рядом сидит Саша с удочкой. Он такой же желтоголовый, веснушчатый. Не знают они, что Доржи на их родину едет…
Мария Николаевна собралась уходить, когда Бадма привел мальчиков.
— Видали? — с гордостью спросил их. Доржи.
Мальчики виновато молчали.
Вот уже новая заря, новый день. Красиво ранним утром в улусе. Над юртами вьются дымки. И над кузницей Холхоя, что рядом с юртой Мунко-бабая — светло-сизый бойкий дымок. Слышится звонкий стук молота.
Под кузню Холхой приспособил просторный летник. Вместо окон вверху стен — продолговатые отверстия. Дверь открыта. От дыма или от синей железной пыли воздух в кузнице голубоватый. На земляном полу — золотистые ленты солнечных лучей.
Самый тяжелый молот, которым работал Степан Тимофеевич, лежит сиротливо в углу.
Холхой поворачивал на углях острый кусок железа, будто мясо жарил. Другой рукой легко и быстро давил на ручку меха. Мех, как свирепый дракон с длинным журавлиным клювом, дул и дул на красные угли. Чем жарче пылал горн, тем злее становился мех — хрипел, задыхался. Холхой отпустил ручку. Мех стал дышать все слабее и реже… Вот и последний вздох умирающего дракона…
Холхой торопливо бил по раскаленному куску железа. Белые искры летели во. все стороны. Они казались длинными огненными стрелами.
Железо было совсем белым, потом стало краснеть, будто стыдилось, что человек может его согнуть, как захочет. Холхой снова накалил его. Доржи догадался: Холхой делает сошник. Вскоре готовый сошник зашипел в корыте с водой. Над корытом поднялись белые клубы пара. Холхой вытер пот и обернулся.
— А, это ты, Доржи… а я думал — Затагархан пришел. Он часто бывает у меня — смотрит, помогает… Не только плотником, кузнецом станет. Молодец парень.
Лицо у Холхоя темное. Будто даже немного злое. Может, это от огня? Зубы так крепко, так тесно сидят, что между ними никакая неправда не просочится. Как смеялся Холхой, когда у Доржи выпали передние зубы! «Э, Доржи, ты теперь вовсе старичок. Покупай у меня — каждый зуб жирного барана стоит. Если другие не вырастут, я тебе из железа вот такие большие зубы сделаю». Доржи очень боялся, что не вырастут и Холхой в самом деле откует ему железные.