Страница 92 из 100
Звенят медные тарелки, раздается гулкая дробь больших зеленых барабанов, укрепленных на особых тележках. Длинные трубы мычат, как озлобленные быки Мархансай-бабая.
Послушники, одетые в коричневое и красное, выносят мешки с айрсой, с накрошенными сухарями, орехами, жареными пшеничными зернами. Они бросают полные горсти в толпу. Богомольцы протягивают к ним руки, подставляют головы. Они верят, что если человеку достанется хоть зернышко, хоть крошка сухаря, его ждет сытость и богатство.
Послушники проносят перед молельщиками большие сосуды с аршаном — святой водой. Люди тянутся к этим сосудам, кричат, толкаются. Всем хочется помочить и облизать палец, обрызгать святыми каплями грудь, шею, голову.
Гытылу и Доржи скоро наскучил цам, они слезли с крыши.
— Пойдем Мило-богдо посмотрим. Там прохладно. — Гытыл вытер рукавом халата потное лицо.
— А кто это?
— Бурхан.
В конце дацанского двора, вдали от всех часовен, было сложено из камней нечто вроде шалаша. В углублении, поджав под себя ноги, сидел глиняный Мило-богдо, не похожий на всех богов, которых раньше видел Доржи. Камни вокруг него заросли мохом. Сам голый, тело синее, ребра торчат… Перед ним горшок с колючими ветками шиповника.
Лама стал объяснять:
— Мило-богдо отказался от всех соблазнов земных, чтобы на том свете узнать все блаженства небесные. Посинел с голоду, кроме шиповника и крапивных листьев ничего не ел. Он нас учит воздержанию и смирению.
Доржи взглянул на толстого ламу, на бурхана и чуть было не рассмеялся. А что, если ночью утащить куда-нибудь этого тонкошеего да сесть на его место? Вымазаться в синей краске… А когда подойдут люди, вскочить и закричать: «Не хочу больше голодать! Не надо мне на том свете орехов из божьего сада. На этом свете хочу кислой арсы, да побольше».
Все перепугаются, принесут всякой еды: «Сам Мило-богдо не вытерпел, есть запросил». Весело было бы!
Праздник кончился. Отец Гытыла решил дождаться вечера: ехать спокойнее, не будет мух, оводов. Заночевать можно будет в поле, где-нибудь у родника, среди густой высокой травы.
Доржи вспомнил про вещи, которые ему дала мать для лам. Он отправился с Гытылом к храму. Навстречу попался лама.
— Ламбгай, мы хотим сделать приношение — вот унты, рукавицы…
— Хорошо, хорошо, вы умные мальчики… Все достанется бедным и сирым, а также ламам, верным слугам богов…
Лицо у ламы такое, будто кто-то его тупым топором из дерева вырубил — бугристое, нос как сучок. Глазки шевелятся вроде черных жуков. Таких жуков дятлы любят. Только, голова гладкая, блестит, пот на ней как капли смолы. Мастер, видно, принялся ламу обтачивать с головы, до лица не успел добраться — начался цам… Лама вырвался и убежал…
Доржи захотелось созорничать, как тогда у Мило-богдо.
— Бедным и сирым? — невинным голосом переспросил он ламу. — Значит, все, кто у амбаров стоят голые и босые, после цама будут ходить в шелковых халатах и в новых унтах?
— Может, тогда им сразу и отдать, — подхватил Гытыл.
Лама проскрипел, как сухое дерево:
— Вы из какого улуса, мальчики? Чьи сыновья?
— Мы сыновья умелого кузнеца, внуки Будамшу-хитреца, — бойко произнес Доржи.
Лама не успел опомниться, как ребят и след простыл… Они крадучись прошли к амбарам, где сиротливо топтались нищие.
И вот одну рукавицу они отдали однорукому мальчику, вторую — однорукой старухе. Унты подарили глухому Шантагархану и, довольные, направились в храм. Две монеты положили на тарелку, полную денег. Стоят, с опаской поглядывают на многоголового, многорукого голого бога. А тот, пузатый, сидит на косматых львах и с презрением смотрит на людей. До чего же он страшный: на Шее четки из белых человеческих черепов… Ребятам жутко — а вдруг вызовет эрликов и скомандует: «Отправьте этих мальчиков в ад!» Тогда — прощайте отец и мать, Казань, гимназия… Успокоились только за оградой дацана. На оставшиеся деньги купили сластей.
Доржи тревожно — он обманул мать. Что делать — может, признаться? Он ведь уезжает. Вдруг озлобленные «боги пошлют вслед ему горе и смерть?.. Правда, он же — сделал доброе дело, отдал вещи бедным. Но тревога не уходит, и он решает во всем повиниться.
«Пусть мать поругает, зато на душе станет легко».
Он начал с того, что рассказал про нищих, которых видел в дацане. Когда заговорил о мальчике с обожженным ртом, о слепой старухе, у матери навернулись слезы. А Доржи продолжал:
— Она повернулась к нам, жалуется: «У меня одна рука и та мерзнет зимою — нет теплой рукавицы. Помогите мне, мальчики…»
Доржи сам уже верит, что так все и было.
Мать совсем не ругалась. Но потом Доржи рассказал, что они не все деньги отдали в дацан, а купили себе сластей. Тут уже мать рассердилась.
— Ну, мама, праздники в дацане бывают часто, можно в другой раз пожертвовать, — успокаивал Доржи мать и себя.
— Что с тобой поделаешь! — вздохнула Цоли.
Но боги и не думают, видно, наказывать Доржи. К вечеру вернулся с монгольской границы отец — веселый, добрый. А на следующее утро приехала с детьми Мария Николаевна — погостить у бабушки Тобшой. Привезла подарки: бабушке Тобшой — синий бурятский халат, теплую шапку, унты, несколько коробочек чаю, деньги, Затагархану — точильный станок, какой был у Степана Тимофеевича, халат и сапоги.
Как весенняя птица, пролетела по улусу весть: «Мария приехала». Люди заторопились — поздороваться с ней, взглянуть на Сэсэгхэн. Доржи сразу же рассказал Марии Николаевне, что едет в Казань, будет учиться в гимназии, станет писарем.
Мария Николаевна улыбнулась.
— В Казань? Очень хорошо. У меня там сестра с мужем живет. Я тебе письмо дам. Зайдешь к ним, они тебе помогут. Расскажешь о нас, о Кяхте. Сколько лет мы с сестрой не виделись! — Голос у Марии Николаевны дрогнул.
Она все такая же — добрая и приветливая. Одета проще, чем в прошлый раз. На ней длинное темно-синее платье. В нем она еще стройнее и выше. Девочки же — Сэсэгхэн и Стэма — в светлых легких платьицах.
Доржи то с гордой небрежностью, то с детским старанием переводил тете Марии слова бабушки Тобшой, вопросы соседок. Ему очень приятно, что из всех улусных мальчишек он один так хорошо говорит по-русски и что это приносит пользу людям. Еще тогда, в дни зуда, у магазейного амбара, ему думалось, что он самый зоркий и сильный среди незрячих и беспомощных. Мальчику казалось тогда, что все, кто был поблизости, никак не могли вдеть шелковую нить в золотую иглу. Пришел Доржи, вдел ту нитку в иголку — и сразу пошло бойкое шитье. А теперь Доржи представилось, будто он стоит над рекою незнания и соединяет руки людей, стоящих на ее светлых, зеленых берегах. Люди знакомятся, говорят умные, теплые слова, Доржи помогает им понять друг друга, и эти люди становятся самыми близкими, самыми добрыми друзьями. Сердце мальчика билось сильнее и сильнее. Вот так же билось оно, когда Доржи увидел Борхонока и когда обогнал на Рыжухе всех прославленных скакунов. Так же радостно билось сердце Доржи, когда он перешагнул порог дома, где жил Владимир Яковлевич, когда впервые рассказал по памяти стихотворение «Буря мглою небо кроет».
Почему вдруг улыбнулась тетя Мария? Не угадала ли она думы Доржи? Почему бабушка Тобшой дала ему больше конфет, чем другим мальчикам? Может, и она поняла его радость?
Доржи сам не заметил, как прижал свои руки к сердцу. Он застыдился, сделал вид, будто шарит за пазухой конфеты — все ли они на месте.
Вот тетя Мария опять в улусе… Доржи вспомнил ее домик с белыми ставнями, светлые солнечные комнаты. Наверно, ей странно сидеть в доме, где нет ни одного окна, двери из войлока, вместо печи — огонь горит прямо на земляном полу посередине юрты. Здесь все не так, как у нее… Вон кадушка с торчащими ребрами, некрасивые деревянные корытца, заменяющие тарелки, рассохшиеся туески. На столике — медный котелок, в котором, может быть, многие годы не варят вкусной и сытной еды.