Страница 85 из 100
Ганижаб сказал:
— Пусть будет восемь. Я не жадный.
Мархансай помолчал, а потом со вздохом проговорил:
— Коров за Жалму пригоните осенью, чтобы в улусе не стали болтать, будто мы ее продали.
Сумбат не выдержала, опять заговорила:
— Такая у нас судьба… Все сирые, все голодные и холодные у нас находят приют. Гунгар, Дулсан, Жалма эта… Шантагархан сколько лет околачивался, глухой черт. Как мы о нем заботились!.. Одели, денег дали. Благодарил бедняга, уходить не хотел…
— Ладно, не болтай лишнего, — заворчал на жену Мархансай.
— У вас вроде сиротского приюта, какие в городах бывают, — заскрипел Ганижаб. — И у меня то же самое… Трудно с ними приходится, понимаю. Я готов помочь вам, Мархансай-ахайхан… Могу освободить от лишних ртов, приютить у себя и Балдана… У вас одним сиротой меньше будет.
— Нет уж, спасибо. Мы Жалму отдаем не из-за восьми коров, а чтобы с Балданом ее разлучить. Вскружила ему глупую голову. Того и гляди лишимся из-за нее такого работника.
— Ха-ха! Значит, я спасаю вам Балдана! Не я вам, а вы мне должны за это восемь коров! Ну да ладно. Увезу Жалму, отдам ее замуж, некому будет вашему Балдану голову кружить.
— Зачем отдавать замуж? Девка хоть куда. Сами можете приголубить, года у вас хоть и большие, а кровь-то не остыла, наверно? — пропела Сумбат. — Только…
Жалма уронила тарелку с мясом. Подбежавшая собачонка схватила кусок. Жалма кое-как собрала остатки, не отряхнув от песка. «Вы хуже собак. И после них сожрете».
— Что — только? — спросил Мархансай.
— А ежели она не захочет уходить от нас?
— Не захочет?.. Кто ее спрашивать станет? Прикажу — побежит, — рассердился Мархансай.
— Так уж и побежит, — усомнился Ганижаб и подзадорил Мархансая:, — Люди говорят, что вы не умеете держать в руках своих голодранцев… Они у вас своевольничают: что хотят, то и делают.
— Ну уж, у меня не посвоевольничаешь! — голос Мархансая впервые зазвучал искренне. — Арсы не дам — с голоду подохнут. Среди зимы овчины с плеч сдеру — как клопы, замерзнут. Я их вот так, вот так…
— Ха-ха-ха! — задребезжал Ганижаб.
Жалма догадалась, что хозяин и Ганижаб пьяны.
Снова заговорила Сумбат.
— Жалма у нас молодец. А как она меня любит! Матерью называет… Мы ей шелковый халат собираемся шить.
Жалма услышала эти слова и грустно усмехнулась: «Счастливая я, однако. Красавица, мастерица вышивать унты, зайсаны сватать меня приезжают, Сумбат мне родную мать заменяет. Завидуйте, девушки всех степей и долин!»
— Ну, по рукам! Когда заберете девку?
— Да хоть сейчас.
— Только без шума.
— Ничего. Здесь бы обошлось тихо. А у меня может и пошуметь, не велика беда.
— Иди, Сумбат, посмотри, где она? Что-то долго мясо не несет…
Жалма вошла в юрту. Ноги ее не слушались, из рук ушла вся сила. В глазах мутилось. Она снова уронила тарелку.
Мархансай замахнулся по привычке, но удержался, погладил свою голову.
— Ты что же, милая, не видишь, что ли?
Жалма вздрогнула. За все годы, которые она прожила у Мархансая, хозяин впервые назвал ее «милой». Но и сейчас это слово прозвучало у него как брань, будто он сказал вслух то, что думал: «Ослепла ты, что ли, дура паршивая? Мы тебя продали за восемь коров, но ты и того, видно, не стоишь».
Торопливо заговорила Сумбат:
— Дорогая Жалма, мы хотели кое о чем поговорить с тобой…
— Я знаю… Мне Янжима говорила…
— У них как родная будешь жить, — сказал Мархансай и попытался улыбнуться.
— Ты рада, что поедешь со мной? — вкрадчиво спросил Ганижаб.
— А к чему печалиться? — Жалма не услышала своего голоса. Что она сказала? Кажется, сказала: «Лучше на костре сгорю, чем расстанусь с другом». Или что другое сказала? Хорошо хоть, что не налетели с палками, не стали бить.
— И Твоя мать жила у нас, — продолжал Ганижаб. — И она была как родная.
— Я знаю. Я все знаю. И как она жила у вас, и ее предсмертные слова знаю…
Ганижаб кашлянул, чтобы перебить Жалму. А то скажет еще: «Мать прокляла вас перед смертью… Весь ваш род прокляла за жестокость и муки, которые всю жизнь терпела от вас». Но Жалма молчала, и Ганижаб успокоился.
Только те, кто был в юрте, знают, что произошло там вслед за этим… Золоченые улыбающиеся боги в дорогих божницах видели и слышали… Почему же вы молчали, добрые боги и богини? Как же допустили вы, бурхан-багша, и вы, Саган Дара-эхэ и Ногон Дара-эхэ, матери всех богов, чтобы так мучили несчастную Жалму? Вы же слышали, добрые боги и богини, как она звала вас на помощь, слышали и улыбались величаво и равнодушно.
Молчат золоченые боги, у них так же поджаты губы, как у злобной Сумбат. Нет им дела до бедной девушки-сироты. Они одобряют, видно, все, что делают Мархансай и Сумбат: «Так ее, так… рвите ей уши — все равно не носить дорогие серьги… Ломайте пальцы — не надевать ей золотые перстни… Только глаза не повредите, чтобы могла караулить стада хозяина, да ноги ей сохраните, чтобы не отставала в степи от скота».
Вот натянули на нее старый халат Сумбат; на ноги надели унты Мархансая. На брови надвинули черную шапку, на шею навесили старые четки, медные побрякушки. Жалма кричала, звала на помощь отца и мать, соседей, Гунгара, Дулсан и Балдана. Но те не слышали и не пришли. Кости родителей тлеют в сырой земле, соседи заняты своими делами, нет Гунгара, Дулсан и Балдана. Зашел лишь Шагдыр, хозяйский сын, и послушно стал помогать отцу и матери. У старого халата Сумбат не оказалось пуговиц. Шагдыр разыскал иголку… Сумбат торопливо, крупными стежками пришивала одну полу халата к другой, будто Жалме никогда не придется снимать его. Будто покойницу обряжают…
А Балдан?
Балдан далеко, он второй день рубит в лесу жерди… Да и смог ли бы он защитить Жалму, спасти ее от продажи, от цепких рук хозяина? Разве может он оградить ее от оскорблений, сказать всему свету: «Она моя жена»?
— Дура, дура! — визгливо кричала Сумбат, пригибала ее к сундуку и била, била. — Тебе хорошего хотят, дура!
Жалма обессилела. Она потеряла, кажется, ясность ума…
Все кончено, ей не снять больше зашитого на ней савана, не найти заступников.
Заарканьте дикого, необъезженного коня. Он будет метаться, скакать из стороны в сторону, подниматься на дыбы, пытаться сбросить всадника. А посмотрите на него к концу дня: пыл угас, силы иссякли, бока потемнели от пота, и весь он — тихий, смирный…
С виду так было и с Жалмой… На спокойном ее лице не видно страшных потрясений. Только щеки пылают, — будто весь вечер просидела она у жаркого огня.
— Ну, ты, кажется, согласна? — осторожно спросил Ганижаб.
— Что ж сделаешь, раз такова воля покойной матери.
— Давно бы так, — с облегчением вздохнул Мархансай.
Жалма тихим шагом направилась к выходу.
— Куда ж ты? — забеспокоилась Сумбат.
— Умоюсь… Нельзя же приехать в чужое место, неряхой.
Жалма вышла, села на помятую траву.
Над юртами — ближними и дальними — поднимаются дымки, бесцветные, почти невидимые. Далеко-далеко синеют горы, до которых Жалма так ни разу и не дошла. Идут по степи чьи-то отары, по пыльной дороге скачет какой-то парнишка. Да это же ученый мальчик Доржи, младший сын Банзара. Счастливый он. Хорошо иметь такую мать, как Цоли.
Жалма снова задумалась о Балдане. «Люди удивляются его силе, а он — слабый, беспомощный. Его самого нужно оберегать и защищать… Как нам избавиться от страданий, найти счастье?»
Счастье! Прекрасное это слово. Живет оно в песнях и сказках, вселяет в людей надежды. Вот и Жалма чуть в него не поверила. Счастье ходит, видно, вокруг и не замечает Жалмы. А может, и нет на свете настоящего счастья? Так, слово одно…
Жалма сорвала чахлый цветок. Он не успел расцвести, а уже увядает, раздавленный чьими-то ногами. Неужели это последний цветок, который она трогает? Жалма подносит его к губам, нюхает. Цветок не пахнет — трава и трава. Спрятать бы сейчас лицо в охапке пышных цветов — ярких, тяжелых. Вдохнуть бы их опьяняющий запах, умыться бы их серебристой холодной росой. Но, видно, отцвели, навсегда отцвели для Жалмы и подснежники голубоглазые, и багульники, и черемуха.