Страница 39 из 49
- Помню, помню… Только к чему говорить об этом? Мы в дацане всю свою жизнь потеряли. К чему вспоминать то, что теперь нужно, как собаке подкова, как свинье седло? К чему язык мозолить?
- Ах, Шобхой, как ты не стыдишься такие слова произносить на старости лет? Разве тебе не жаль то время, когда мы были божьими слугами? Разве ты не сожалеешь…
- Как не сожалеть, сожалею… Сожалею, что почти тридцать лет моей жизни попусту прошло в дацане. Разве легко мне было после этого вбивать кол на голом месте и сызнова устраиваться? Если бы не был ламой, у меня были бы взрослые дети, внуки… Но что сделаешь, я никого не виню, кроме себя.
Постепенно все же и Шобхой заразился воспоминаниями. Он то и дело спрашивал Жалсана: «Помнишь, что ты тогда-то натворил? Помнишь, что тогда-то сделал?»
Будто они не провели столько лет в одном дацане…
Жалсан был совершенно ошеломлен словами старого Друга, не находил, что возразить… Только все чаще и чаще подбрасывал дрова в печь, с удивлением и обидой думал: «Если бы знал, что ты такой стал, даже чаю не вскипятил бы. Мой хлеб с маслом и салом жрешь и такие бессовестные слова говоришь… Зачем ты меня разыскал? Какой дьявол тебя привел?»
А Шобхой пьет и пьет чай…
- Ты, Жалсан, провел в дацане тридцать два года. Верно? За все эти годы вспахал ли ты клочок земли хотя бы с овечью шкуру? Нет, не вспахал. Серпа ни разу в руки не брал, ни одного колоска не срезал. Даже у ручной мельницы жернова не крутил… А все эти годы ел хлеб, саламат, печенье - бообо… Лапшу из самой белой муки ел.
- Ты ведь тоже, Шобхой, так…
- Ия тоже… Ты, Жалсан, за тридцать два года ни разу в степь за скотом не вышел, ни одной сиротливой овечке сена не накосил… А кто больше ламы ел молока, мяса, сметаны? Но ведь хлеб с неба не падает, молочные реки не текут. Пока ты тридцать два года сидел в теплой избе, кто-то же ковырял землю тупой сохой? Ковырял! Зерно отнимал у своих голодных детей и в землю бросал? Бросал! До кровавых мозолей на руках жал то, что вырастало? Жал! Тяжелые жернова крутил? Крутил! Самую лучшую муку Жалсану в дацан привозил? Привозил!
Опережая новый вопрос Шобхоя, Жалсан быстро вставил:
- И тебе привозили.
- Верно, - согласился Шобхой, - и мне привозили. Я ведь не возражаю.
Жалсан снова взял полено, чтобы бросить в печь.
- Не надо же… Неужели тебе холодно? Ведь можно живьем свариться… Дышать нечем.
- Я сам хозяин своих дров и не стану для себя жалеть… Я нарочно много дров сжигаю. - Обозлившийся Жалсан накидывает полную печь и думает: «Если не любишь жару, скорее уйдешь… Ради тебя не буду остужать свою нору».
А Шобхой опять взялся за свое:
- Когда нас приглашал бедный улусник, мы не ехали. У него и телега неважная, и лошаденка худенькая… И за молитвы не может щедро заплатить… А если приедет богатый, важный нойон, ты, бывало, и к делу и без дела хохочешь, шутишь, угощаешь его самым дорогим, вкусным. И про жену, и про детей у него спросить не забудешь… Я дацанскую жизнь и хорошим хотел бы вспомнить. Но хорошего-то было мало. Не зря народ осуждал нас. Помнишь, говорили: когда скот падает - собаки сыты, когда нужда в народе - ламы сыты. Это ведь не сами ламы выдумали… Если бы я образованный был, описал бы нашу дацанскую жизнь. В город поеду когда-нибудь, расскажу, пусть книгу выпустят… Всех наших жадных и хитрых лам настоящие имена назову, пускай все знают. Мне ничего не жаль, кроме пропавших тридцати лет.
Жалсан-габжа взял новое полено.
- Послушай, не случилось бы пожара… Зачем так часто дрова подкидываешь?
- Тот, кто с утра до вечера пилит дрова, должен жить в тепле. Я себе дров жалеть не стану.
- Хоть здоровье свое пожалей.
- Мне и здоровья не жалко.
- Невозможная жара… Я, пожалуй, пойду к шоферу.
Шобхой стал одеваться. Жалсан сидит молча, думает: «Если бы я все это услышал от какого-нибудь комсомольца, не удивился бы. Но ведь он же…»
Член колхоза имени Ленина Шобхой Бадмаев и Жалсан, который так и не дослужился в дацане до сана габжи, до этой встречи не виделись много лет… Когда Шобхой ушел, в жарко натопленном темном домишке опять наступила гнетущая тишина.
ЭРЖЕНЯ
Много лет прошло с тех пор, как у старухи Должимы, матери Пэтэтхэна, остался во рту один-единственный зуб.
Это казалось старухе очень обидным. У каждого человека должен быть полный рот чистых, белых зубов. Или уж пускай совсем ни одного зуба не останется. У нас, у бурят, есть пословица, что одна головня никогда костром не станет, один человек семью не составит. Надо бы придумать пословицу и о том, что одного зуба во рту так же мало, как одного колеса у телеги. Может, и будет когда-нибудь такая пословица.
Несколько раз она отправлялась к врачу. Проходила половину пути, иногда даже на крыльцо в больнице поднималась. Постоит, попробует пошатать свой зуб, а он крепко сидит. Старуха боялась, что закричит, насмешит людей. От этого смелость у нее пропадала. И она возвращалась домой.
Не то три года, не то пять лет назад в улусе был старый доктор Алексей Семенович, он еще при белом царе выучился на врача. Кое-что поговаривал, правда, что он учился только четвероногих лечить, коров там, лошадей, а после схитрил, изловчился, достал бумагу, что ему можно и людей лечить. Однако не должно быть, брехня, наверно. Языкастые бабы выдумали, что с них возьмешь?
Но как бы там, ни было, Алексей Семенович лечил. Рука у него, правда, была тяжелая, грубая, занозу вытаскивает, а кажется, что палец с корнем отрывает. Теперь его нет, уехал куда-то, а на его место прислали из Ленинграда другого доктора - девушку, по имени Евгения Михайловна.
Все наши колхозники умеют не хуже самих русских произносить ее имя - Женя, а все же называют по-нашему, по-бурятски - Эрженя. Видно, им так приятнее.
Врач Евгения Михайловна Иванова, которую все у нас зовут Эрженей, очень душевный, отзывчивый человек. Она ко всем относится ласково. Кроме тех, конечно, кто в страдную пору хитрит, притворяется больным, чтобы получить освобождение от работы и в город по своим делам. А так со всеми приветлива, и мы все это хорошо знаем.
В общем, Эрженя стала у нас своим человеком, хорошо ужилась с колхозниками. В каждом доме как своя. Она и по-бурятски научилась - так разговаривает, что нас с тобой пять раз за кушак заткнет. А Алексей Семенович у нас десять лет жил, но совсем немного бурятских слов знал. Он запомнил только слова, которые ему для работы нужны. Мог спросить: «Кашель есть? Температура есть?» Мог сказать: «Дыши глубже».
А вы слышали, как наша Эрженя бурятские песни поет?
Как-то раз мать Пэтэтхэна, та старуха, которую последний зуб мучает, спросила Эрженю:
- Ты у нас, однако, совсем своя стала. Почему бы тебе замуж за бурятского парня не выйти? Или мне тебя сосватать?
Наша докторша тогда долго смеялась.
- Если, - сказала, - полюблю кого, без вашей помощи, Должима-абагай, замуж за него выйду.
Вот как ответила, точно острыми зубами шелковую нитку откусила. Старуха Должима ничуть не обиделась и тоже расхохоталась.
Пэтэтхэн у старой Должимы единственный сын. Он в нашем колхозе работает водителем грузовой машины. Дома он редко бывает, все время в поездках. В тот день, о котором мы вам сейчас расскажем, он собирался на своей машине в Улан-Удэ. Из дому ушел рано утром: надо было машину проверить, смазать, почистить, заправить бензином, маслом - мало ли хлопот перед большой дорогой. Когда Пэтэтхэн уходил, наказал матери, чтобы она приготовила ему новые перчатки. Он их недавно купил - кожаные, блестящие, на мягкой подкладке. Мать тогда сказала, что такие красивые рукавицы жалко таскать на работу, в них только по гостям ходить. Куда же он их засунул? Вечно у этого Пэтэтхэна ни в чем нет порядка. Оттого, видно, что холостяк…
Старуха долго пила свой утренний чай. Потом с трудом открыла тугой тяжелый ящик комода. Сверху лежал бумажник сына, который всегда он носит с собой.