Страница 22 из 90
И, видя все это, я словно прирастаю к пыльной горячей дороге. Все существо мое рвется туда, под навес, заглянуть и узнать, что это такое таинственно рождается у Шайдура. Глаза обретают удивительную способность видеть сразу два мира. Я вижу с мельчайшими подробностями узорчатую, пушистую пыль на дороге, вижу, как солнечный луч, проходя через нее и наталкиваясь на мелкие грани твердых песчинок, отражается и пыль становится золотистой. И за этой пылью, как бы паря в воздухе, повисает, млея от зноя, колодезная слега у конюшни, против солнца она кажется черной, хотя на самом деле она серая и тоже слегка золотистая, точно присыпанная знойной пылью. А у колодезного корыта, поросшего тиной, стоят кони и, раздувая ноздри так, что я вижу едва приметный выходящий из них знойный парок, переливающийся, как самые тонкие слюдяные нити, пьют холодную зеленую воду. Они пьют неторопливо, перебирая ногами, и деревянный стук их копыт глухо застывает в зное. И стоят они как будто не на самом солнцепеке, а где-нибудь в пойме под раскидистым навесом ветвей и блаженствуют. Да и что может быть блаженнее, чем вот так стучать копытом о деревянный настил, раздувать от всего своего довольства и естества ноздри и, морщась слегка, тянуть и тянуть зеленую, приносящую удивительное чувство отрады колодезную воду мягкими, пухлыми и смешно оттопыренными губами.
А в другом мире, за солнцепеком, стоит Шайдур и что-то извлекает из неведомых недр сухого, как звон, дерева. Я подхожу к нему и спрашиваю: «Дядька Шайдур, а что это у тебя?» — зная, что услышу один и тот же ответ: «А вот ты погоди маненько, увидишь — узнаешь. А не увидел, как же его узнать?» И его взгляд, брошенный на меня, лукав и весел, как взгляд лешего. Поэтому расспрашивать Шайдура я не смею. Я смотрю, как под его руками на станке воздушно, словно пена, растет стружка, уже путаясь в его волосах, и пытаюсь представить себе, что же может сейчас сделать Шайдур.
В Лешне нет дома, в котором бы не было работы Шайдура. Если увидишь на вильчике веселого конька, который тихо ржет в голубом воздухе и летит, не двигаясь с места, — это дело рук Шайдура. Петушок резной из дерева, украшающий ворота многих домов на веселой стороне, точно так же выпрыгнул из-под навеса и по какому-то тайному слову Шайдура взлетел на тесовые ворота, чтобы так и остаться там и весело петь. Нет ни одного резного наличника, не побывавшего сначала под поветью у Шайдура. И каждая семья, садясь в красный угол обедать, нет-нет да и помянет доброго мастера, потому что никто, наверно, на свете не мог так делать красные углы. Шайдур умел делать все. Его слушалось дерево: оно точно угадывало, чего от него хотел Шайдур.
А я вот никогда не мог угадать, что же это получится из бруса, лежащего на станке. И каждый раз мне приходилось поэтому идти по улице и как бы даже мимо Шайдура, не замечая Шайдура. Но старик всегда замечал, когда я шел мимо его двора, и, на минуту отрываясь от станка, поднимал свою русую голову и, улыбаясь лукаво, говорил:
— Здравствуй, отрок, не хочешь ли посмотреть, что тут у меня деется?
Я не мог произнести ни одного слова в ответ, но упорно отрицательно качал головой и, проходя мимо к благоухающему колодцу и коням, был глубоко несчастлив.
Я лежу в Панском саду, как у нас по-старинному называют колхозный сад, подле мшаника, и слушаю, как кует в кузнице Беляног, чувствуя, как, очевидно, что-то изменилось в мире, если я так спокойно лежу подле мшаника, грузно, всем животом, на шелковой траве, и гляжу на свою детскую мечту. Чтобы попасть сюда, я должен был мало того что перескочить огромные заборы, миновать старую липовую аллею, превратившуюся почти в живую изгородь, поднимавшуюся к церковной колокольне и снизу доверху осыпанную поющими, стукающими и звенящими птицами, миновать — это было самое страшное — будку сторожа Крупени, и только тогда мне открывался мшаник. Сторож Крупеня, дневавший и ночевавший в садовой будке и знавший все проказы и отчаянность мальчишек, выработал особую тактику обороны сада: он не доверял собаке, которую мы легко приручали, и кричал через определенные промежутки времени:
— А, вот вы где! Вижу! Вижу!
Да, очевидно, что-то изменилось в мире, если я могу спокойно и никого не боясь лежать подле мшаника, ходить по неторным тропкам сада, наклонять ветви молодых яблонь и снимать с них зрелые плоды и мне тот же сторож Крупеня, старый, с полуслепыми глазами, предлагает из подола рубахи самые редкие сорта слив.
Кузница, в которой работает Беляног, стоит на Гомелевском шляхе, по которому раньше проезжали чумаки и цыгане. Кажется, с той поры в ней и осел род Белянога. Все здесь: и бурьянная земля, и строения, и вросшие в землю громадные, ржавые лемеха — могутное, старинное. Сколько здесь было сыновей и сколько они поворочали и поковали железа и подков, мне уже не вспомнить, а старики, которые могли бы многое порассказать о Беляноге и его кузне, давно уже сошли в могилу кто от возраста, а кто от войны.
Мое старое место в кузнице — отбитый кусок мельничного камня возле горна. Я сажусь на камень и смотрю на кузнеца Белянога и пришедших побалакать с ним мужиков. Босоногий помощник Белянога раздувает горн, лица его почти не видно, на него ложатся только отблески огня, и его залатанные штаны и порванная на локтях рубаха горят осенней рябиной. И мне кажется — когда он повернется, я узнаю себя и свои ставшие умелыми и ловкими руки.
И это мне говорит Беляног:
— Ну-ка, подуй в горн.
Я был так мал, что не мог дотянуться до ручки поддувала и вынужден был, поднятый руками кузнеца, хвататься за нее и опускаться на землю. Зато уж и старанию моему не было предела.
— Ну, хватит, — говорил кузнец, — ишь как расстарался, сожжешь мне все железо.
Сделав работу, кузнец любил присесть в кузнице и послушать, как клекочут аисты. Сам Беляног и поселил их в нашей деревне, приспособив для этого громадную липу, возносившуюся к небу над кузницей. Туда же он затащил неизвестно как железное колесо, и моя бабушка при случае говорила: «Не иначе как ему ангелы помогали».
Но самое радостное приходило ко мне тогда, когда к кузнецу приводили ковать племенных жеребцов и я мог по его просьбе поднести нагели или молоток. Рядом с железной дверью кузницы стоял большой дуб, сохранивший на себе следы от рвавшихся и бунтующих коней. Беляног не принимал никакого участия, когда подводили танцующего, запрокидывающего голову жеребца, крепко схватывали арканом его ноги и прикручивали оскаленную морду к мощному стволу дуба. Лишь после этого Беляног поднимался с приступа кузницы и, указав мне на нагель и молоток, направлялся тяжелыми шагами к жеребцу. Он подходил прямо со стороны морды и ухал так, что жеребец сразу приседал на все четыре ноги и спина его выгибалась, как коромысло. Распутав аркан, Беляног освобождал уздечку и, потрепав уже легко и любовно по шее жеребца, нагибался к его копыту и произносил басом: «Н-но-но, леший, ногу…» — и прикладывал к ней тускло блестевшую подкову. Глядя на работу Белянога, мне казалось, что кони сами протягивали кузнецу копыта и он легко и быстро одевал их подковами, и потом они мерили и обзванивали ими пространство, разнося добрую весть о кузнеце.
Мальчуган бредет по улице — улица широка, безлюдна и пустынна. Не видно ни одной собаки, не доносится хрюканье свиньи из придорожной канавы, только перебежит дорогу курица, оставляя за собой пыльный следок. Во дворах точно вымерло. Люди или в поле, или, забившись в глубокую и чуть продуваемую неведомо откуда берущимся ветерком-гуменником тень, спят в этот послеполуденный час. Ни одного непривычного движения и звука не уловили его ухо и глаз, и мальчуган бредет дальше. На нем выцветшие на коленках штанишки, не достающие до лодыжек. Глаза у него как будто сонные, а волосы светлые, спутанные, выжженные солнцем до такой белизны, что кажутся седыми. Дойдя до Гарпинкиной избы, точно присевшей на солнечном припеке, он некоторое время раздумывает, и меня вдруг охватывает острое ощущение, что этот мальчуган, бредущий по дороге в синей выцветшей рубахе, не кто иной, как я сам.