Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 90

Молодой Ленинград ’77

Костылев Валентин Иванович, Стрижак Олег, Баханцев Дмитрий Никифорович, Ростовцев Юрий Алексеевич, Воронцов Александр Петрович, Насущенко Владимир Егорович, Леушев Юрий Владимирович, Александров Евгений, Бобрецов Валентин Юрьевич, Макарова Дина, Иванов Виталий Александрович, Петрова Виктория, Знаменская Ирина Владимировна, Андреев Виктор Николаевич, ...Орлов Александр, Ивановский Николай Николаевич, Шумаков Николай Дмитриевич, Герман Поэль, Кобысов Сергей Андреевич, Рощин Анатолий Иванович, Гранцева Наталья Анатольевна, Любегин Алексей Александрович, Милях Александр Владимирович, Дианова Лариса Дмитриевна, Цветковская Римма Фёдоровна, Вартан Виктория Николаевна, Скобло Валерий Самуилович, Далматов Сергей Борисович, Бешенковская Ольга Юрьевна, Макашова Инна, Губанова Галина Александровна, Дунаевская Елена Семёновна, Пидгаевский Владимир, Скородумов Владимир Фёдорович, Горбатюк Виталий, Храмутичев Анатолий Фёдорович, Жульков Анатолий Иванович, Пудиков Николай, Нешитов Юрий Петрович, Гуревич Наталья Львовна, Левитан Олег Николаевич, Мельников Борис Борисович, Решетников Юрий Семёнович, Менухов Виктор Фёдорович, Сидоровская Лариса Борисовна, Зимин Сергей

И, видя все это, я словно прирастаю к пыльной горячей дороге. Все существо мое рвется туда, под навес, заглянуть и узнать, что это такое таинственно рождается у Шайдура. Глаза обретают удивительную способность видеть сразу два мира. Я вижу с мельчайшими подробностями узорчатую, пушистую пыль на дороге, вижу, как солнечный луч, проходя через нее и наталкиваясь на мелкие грани твердых песчинок, отражается и пыль становится золотистой. И за этой пылью, как бы паря в воздухе, повисает, млея от зноя, колодезная слега у конюшни, против солнца она кажется черной, хотя на самом деле она серая и тоже слегка золотистая, точно присыпанная знойной пылью. А у колодезного корыта, поросшего тиной, стоят кони и, раздувая ноздри так, что я вижу едва приметный выходящий из них знойный парок, переливающийся, как самые тонкие слюдяные нити, пьют холодную зеленую воду. Они пьют неторопливо, перебирая ногами, и деревянный стук их копыт глухо застывает в зное. И стоят они как будто не на самом солнцепеке, а где-нибудь в пойме под раскидистым навесом ветвей и блаженствуют. Да и что может быть блаженнее, чем вот так стучать копытом о деревянный настил, раздувать от всего своего довольства и естества ноздри и, морщась слегка, тянуть и тянуть зеленую, приносящую удивительное чувство отрады колодезную воду мягкими, пухлыми и смешно оттопыренными губами.

А в другом мире, за солнцепеком, стоит Шайдур и что-то извлекает из неведомых недр сухого, как звон, дерева. Я подхожу к нему и спрашиваю: «Дядька Шайдур, а что это у тебя?» — зная, что услышу один и тот же ответ: «А вот ты погоди маненько, увидишь — узнаешь. А не увидел, как же его узнать?» И его взгляд, брошенный на меня, лукав и весел, как взгляд лешего. Поэтому расспрашивать Шайдура я не смею. Я смотрю, как под его руками на станке воздушно, словно пена, растет стружка, уже путаясь в его волосах, и пытаюсь представить себе, что же может сейчас сделать Шайдур.

В Лешне нет дома, в котором бы не было работы Шайдура. Если увидишь на вильчике веселого конька, который тихо ржет в голубом воздухе и летит, не двигаясь с места, — это дело рук Шайдура. Петушок резной из дерева, украшающий ворота многих домов на веселой стороне, точно так же выпрыгнул из-под навеса и по какому-то тайному слову Шайдура взлетел на тесовые ворота, чтобы так и остаться там и весело петь. Нет ни одного резного наличника, не побывавшего сначала под поветью у Шайдура. И каждая семья, садясь в красный угол обедать, нет-нет да и помянет доброго мастера, потому что никто, наверно, на свете не мог так делать красные углы. Шайдур умел делать все. Его слушалось дерево: оно точно угадывало, чего от него хотел Шайдур.

А я вот никогда не мог угадать, что же это получится из бруса, лежащего на станке. И каждый раз мне приходилось поэтому идти по улице и как бы даже мимо Шайдура, не замечая Шайдура. Но старик всегда замечал, когда я шел мимо его двора, и, на минуту отрываясь от станка, поднимал свою русую голову и, улыбаясь лукаво, говорил:

— Здравствуй, отрок, не хочешь ли посмотреть, что тут у меня деется?

Я не мог произнести ни одного слова в ответ, но упорно отрицательно качал головой и, проходя мимо к благоухающему колодцу и коням, был глубоко несчастлив.

Я лежу в Панском саду, как у нас по-старинному называют колхозный сад, подле мшаника, и слушаю, как кует в кузнице Беляног, чувствуя, как, очевидно, что-то изменилось в мире, если я так спокойно лежу подле мшаника, грузно, всем животом, на шелковой траве, и гляжу на свою детскую мечту. Чтобы попасть сюда, я должен был мало того что перескочить огромные заборы, миновать старую липовую аллею, превратившуюся почти в живую изгородь, поднимавшуюся к церковной колокольне и снизу доверху осыпанную поющими, стукающими и звенящими птицами, миновать — это было самое страшное — будку сторожа Крупени, и только тогда мне открывался мшаник. Сторож Крупеня, дневавший и ночевавший в садовой будке и знавший все проказы и отчаянность мальчишек, выработал особую тактику обороны сада: он не доверял собаке, которую мы легко приручали, и кричал через определенные промежутки времени:

— А, вот вы где! Вижу! Вижу!

Да, очевидно, что-то изменилось в мире, если я могу спокойно и никого не боясь лежать подле мшаника, ходить по неторным тропкам сада, наклонять ветви молодых яблонь и снимать с них зрелые плоды и мне тот же сторож Крупеня, старый, с полуслепыми глазами, предлагает из подола рубахи самые редкие сорта слив.

Кузница, в которой работает Беляног, стоит на Гомелевском шляхе, по которому раньше проезжали чумаки и цыгане. Кажется, с той поры в ней и осел род Белянога. Все здесь: и бурьянная земля, и строения, и вросшие в землю громадные, ржавые лемеха — могутное, старинное. Сколько здесь было сыновей и сколько они поворочали и поковали железа и подков, мне уже не вспомнить, а старики, которые могли бы многое порассказать о Беляноге и его кузне, давно уже сошли в могилу кто от возраста, а кто от войны.





Мое старое место в кузнице — отбитый кусок мельничного камня возле горна. Я сажусь на камень и смотрю на кузнеца Белянога и пришедших побалакать с ним мужиков. Босоногий помощник Белянога раздувает горн, лица его почти не видно, на него ложатся только отблески огня, и его залатанные штаны и порванная на локтях рубаха горят осенней рябиной. И мне кажется — когда он повернется, я узнаю себя и свои ставшие умелыми и ловкими руки.

И это мне говорит Беляног:

— Ну-ка, подуй в горн.

Я был так мал, что не мог дотянуться до ручки поддувала и вынужден был, поднятый руками кузнеца, хвататься за нее и опускаться на землю. Зато уж и старанию моему не было предела.

— Ну, хватит, — говорил кузнец, — ишь как расстарался, сожжешь мне все железо.

Сделав работу, кузнец любил присесть в кузнице и послушать, как клекочут аисты. Сам Беляног и поселил их в нашей деревне, приспособив для этого громадную липу, возносившуюся к небу над кузницей. Туда же он затащил неизвестно как железное колесо, и моя бабушка при случае говорила: «Не иначе как ему ангелы помогали».

Но самое радостное приходило ко мне тогда, когда к кузнецу приводили ковать племенных жеребцов и я мог по его просьбе поднести нагели или молоток. Рядом с железной дверью кузницы стоял большой дуб, сохранивший на себе следы от рвавшихся и бунтующих коней. Беляног не принимал никакого участия, когда подводили танцующего, запрокидывающего голову жеребца, крепко схватывали арканом его ноги и прикручивали оскаленную морду к мощному стволу дуба. Лишь после этого Беляног поднимался с приступа кузницы и, указав мне на нагель и молоток, направлялся тяжелыми шагами к жеребцу. Он подходил прямо со стороны морды и ухал так, что жеребец сразу приседал на все четыре ноги и спина его выгибалась, как коромысло. Распутав аркан, Беляног освобождал уздечку и, потрепав уже легко и любовно по шее жеребца, нагибался к его копыту и произносил басом: «Н-но-но, леший, ногу…» — и прикладывал к ней тускло блестевшую подкову. Глядя на работу Белянога, мне казалось, что кони сами протягивали кузнецу копыта и он легко и быстро одевал их подковами, и потом они мерили и обзванивали ими пространство, разнося добрую весть о кузнеце.

Мальчуган бредет по улице — улица широка, безлюдна и пустынна. Не видно ни одной собаки, не доносится хрюканье свиньи из придорожной канавы, только перебежит дорогу курица, оставляя за собой пыльный следок. Во дворах точно вымерло. Люди или в поле, или, забившись в глубокую и чуть продуваемую неведомо откуда берущимся ветерком-гуменником тень, спят в этот послеполуденный час. Ни одного непривычного движения и звука не уловили его ухо и глаз, и мальчуган бредет дальше. На нем выцветшие на коленках штанишки, не достающие до лодыжек. Глаза у него как будто сонные, а волосы светлые, спутанные, выжженные солнцем до такой белизны, что кажутся седыми. Дойдя до Гарпинкиной избы, точно присевшей на солнечном припеке, он некоторое время раздумывает, и меня вдруг охватывает острое ощущение, что этот мальчуган, бредущий по дороге в синей выцветшей рубахе, не кто иной, как я сам.