Страница 61 из 81
— Ты видел Радищева? Говорят, он на пути в Сибирь останавливался в Москве.
— Да, он пробыл здесь около двух недель. Е го держали в Губернском правлении, но пройти к нему было затруднительно: караульный офицер никого не пускал. Да по правде сказать, никто из наших и не пытался его увидеть. Вот так. — Петров махнул рукой. — Ладно. Поговорим о твоих делах. Что ты собираешься делать?
— Издавать журнал. Давай вместе, а? Мы такой журнал сделаем! Материала у нас будет достаточно: я в Петербурге заручился обещаниями: Державин даст свои стихи, Львов, Нелединский–Мелецкий, Николев согласились сотрудничать в журнале. Иван Иванович Дмитриев дал целую тетрадь стихов. Надеюсь, что московские литераторы тоже не оставят меня. Мы с тобой будем писать.
Карамзин раскрыл один чемодан. Он был набит записными книжками, тетрадями.
— Вот мое главное сокровище. Записи бесед с великими людьми, записки о путешествии — тут на три года хватит печатать. А сколько впечатлений от Швейцарии, этого благословенного уголка вольности! А Франция, Англия!..
Петров глядел на друга с улыбкой.
— Ты такой же, как был в прежние годы… А счастливые были времена! Я теперь частенько их вспоминаю.
— Я тоже.
— По отъезде твоем «Детское чтение» осиротело, — сказал Петров. — Последние номера я делал уже без того увлечения, какое было прежде.
Петров немного помолчал, потом заговорил снова, тихим, грустным голосом:
— Новый арендатор Университетской типографии купец Светушкин объявил, что никаких приложений издавать не намерен. Так что работать уже не хотелось. Тянул до конца года, чтобы не обманывать подписчиков.
Петров вздохнул, потом тряхнул головой:
— А все–таки есть что вспомнить! Хороший журнал был, славно мы потрудились.
— Хороший, — согласился Карамзин.
— А помнишь, как ты пытался втиснуть в «Детское чтение» статью о табаке и радостях курильщика и обижался, когда Николай Иванович сказал, что эта тема не для детей? — со смехом спросил Петров.
— Помню, — улыбнулся Карамзин. — А помнишь, как я затеял писать пьесу о Соломоне на немецком языке? И ты ее раскритиковал.
— Это было так давно, и к тому же предприятие, действительно, нелепое. Может, мне надо было бы не так резко… Извини…
— Нет, нет, ты был прав: я и тогда на тебя не обиделся и сейчас совсем не в обиде. Наоборот, я тебе очень благодарен. Твое письмо о Соломоне я потом часто перечитывал. «Судя по началу сего преизящного трактата, — писал ты, — должно заключить, что если Соломон знал и говорил по–немецки, то говорил гораздо лучше, нежели ты пишешь. Будучи великий гений, ты столько превознесся над малостями, что в трех строках сделал пять ошибок против немецкого языка». — Карамзин рассмеялся. — Великолепно ты меня поддел. Однако продолжение твоего письма было столь серьезным, что заставило меня глубоко задуматься, а совет столь важен и делен, что я следую ему до сего дня. Помнишь, что ты написал в том письме дальше?
— Кажется, советовал оставить затею с этой пьесой…
— И я ее оставил. Но дело не в этом. — Карамзин взял правую руку Петрова в обе свои и, нежно пожав ее, серьезно и задумчиво продолжал: — Ты советовал: «Употреби в пользу сие дружеское замечание и лучше пиши свои сочинения на русско–славянском языке долго–сложно–протяжно–парящими словами». Что я сейчас и практикую.
Карамзин и Петров наперебой пустились в воспоминания. Даже самые на первый взгляд пустые подробности их тогдашнего житья теперь вызывали добрую улыбку и заставляли сердце то сильнее биться, то замирать. И оказывалось, что все было тогда важно и полно значения: и ночные чтения, и многочасовые прогулки по московским улицам, когда за разговором не замечаешь времени, и стихи, и философия, и опровержение признанных общим мнением авторитетов, и обожествление любимых авторов, и бесконечные планы, каждую неделю пополняемые новыми, причем каждый из них, если не был гениальным, то по крайней мере величественным и призван был или удивить или облагодетельствовать человечество.
Все разговоры, все размышления, чего бы они ни касались — Шекспира или Сакунталы, физиогномики или френологии, — для каждого из них неизменно вращались вокруг одной оси, двух самых важных вопросов: что я есмь и что я буду?
Если одному из них тогда приходилось на лето уехать куда–нибудь, то вдогонку летели длинные письма с полным отчетом: где был, что делал, что думал, о чем мечтал. Карамзин, кроме того, снабжал письма стихотворными излияниями (которые, кстати сказать, иной раз попадали на страницы «Детского чтения»), вроде, например, таких:
Лети, Зефир прекрасный,
К тому, который любит
Меня любовью нежной;
Лети в деревню к другу;
Найдя его под тенью
Лежащего покойно,
Ввей в слух его тихонько,
Что ты теперь услышишь:
«Расставшися с тобою,
Чего не думал сделать?
Рассматривал я призму,
Желая то увидеть,
Что Ньютонову душу
Толико занимало —
Что Ньютоново око
В восторге созерцало.
Но, ах! мне надлежало
Тотчас себе признаться,
Что Ньютонова дара
Совсем я не имею;
Что мне нельзя проникнуть
В состав чудесный света,
Дробить лучей седмичных
Великого светила. —
Я Ньютона оставил.
Читая Философов,
Я вздумал Философом
Прослыть в Ученом Свете;
Схватив перо, бумагу,
Хотел писать я много
О том, как человеку
Себя счастливым сделать
И мудрым быть в сей жизни.
Но, ах! мне надлежало
Тотчас себе признаться,
Что дух сих Философов
Во мне не обитает;
Что я того не знаю,
О чем писать намерен. —
Вздохнув, перо я бросил.
Шатаяся по рощам,
Тотчас себе признаться,
Что Томсонова гласа
Совсем я не имею —
Что песнь моя несносна. —
Вздохнув, молчать я должен.
Теперь брожу я в поле,
Грущу и плачу горько,
Почувствуя, как мало
Талантов я имею».
— Послушай, что за рукопись ты так таинственно сжег перед самым отъездом? — спросил Петров.
Карамзин улыбнулся.
— Теперь я могу открыть тебе эту тайну. Перед путешествием мне пришла мысль в воображении объездить те земли, в которые еду, и я начал писать роман. Описал выезд из России, первую ночь в придорожной гостинице. Я описывал, что тогда лил дождь, который не оставил на мне сухой нитки, что я замерз. Написав все это, испугался, как бы ненастное время не продолжилось и не обеспокоило меня в продолжение всего путешествия, я решил разделаться с непогодой раз и навсегда: взял свой роман и сжег.