Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 81

«Уехали они, уехали друзья души моей… Я вслед за отдаляющеюся каретою устремлял падающие против воли моей к земле взоры. Быстро вертящиеся колеса тащили меня своим вихрем вслед за собою, — для чего, для чего я с ними не поехал?..»

Написанные в дневнике строки как будто сняли с души часть тяжести, и тоска, сжимавшая сердце, отпустила его.

13

Должность обер–аудитора, или говоря другими словами, дивизионного прокурора, не была ни почетной, ни выгодной. Аудитору даже не полагалось военного мундира — он носил штатское платье. Это, кстати сказать, многих, в общем–то неплохих и неглупых, молодых людей заставляло относиться к аудиторской должности с пренебрежением.

Сфера деятельности и влияния дивизионного обер–аудитора на дела дивизии во многом зависела от его личности. Он контролировал решения полковых судов, ревизовал денежные суммы, ведал приемом рекрутов и еще кое–какими сторонами дивизионной жизни, где наиболее часто проявлялись злоупотребления.

По уставу, обер–аудитор был независимым лицом, не подчинявшимся никому в дивизии. Но российская действительность внесла свои поправки в устав, и командиры обычно считали аудиторов такими же своими подчиненными, как солдат и офицеров. Только в их отношении в служителям военной Фемиды примешивалось еще Свойственное большинству военных тупое корпоративное презрение к штатским.

Однако Радищев был не из тех, кто безропотно принимает сложившиеся традиции. Узнав о правах и обязанностях обер–аудитора из устава, он сразу же повел себя в соответствии со своими взглядами на эту должность, совершенно пренебрегая традицией, и скоро заставил сослуживцев — строевых офицеров — уважать себя, а в своем лице и слегка презираемую должность аудитора.

Граф взял в отношении Александра Николаевича тон не старшего по чину, а лишь старшего по летам. Видя такое отношение командира дивизии, офицеры приняли Радищева в свой круг как равного. Образ его жизни и отношений с новыми товарищами стал вполне светским — шумным, торопливым, почти не оставляющим времени для серьезных разговоров, не касающихся службы.

Радищев много танцевал, ухаживал за женщинами. Музицировал — он недурно играл на скрипке. Иногда присаживался к карточному столу и легко выходил из–за него: азарт карточной игры лишь слегка волновал его, но не захватывал. Графиня Прасковья Александровна продолжала оказывать ему покровительство.

— У вас, Александр Николаевич, в Петербурге нет пожилой тетки, которая руководила бы вами, — говорила она, — так я постараюсь заменить ее вам.

Прошли какие–нибудь два–три месяца, Радищев примелькался и стал известен в гостиных светского Петербурга Он приобрел славу любезного кавалера, ловкого танцора, дельного чиновника. Ученость, которая в Сенате вызывала только насмешки, теперь превратилась в одно из достоинств. Правда, приятели, расточающие похвалы его учености, не знали и не стремились узнать, в чем же, собственно говоря, она заключается. Но это было уже не столь важно: важно общее мнение.

Если раньше, до отъезда в армию Кутузова и Рубановского, круг знакомых Радищева едва ли насчитывал десять человек, то теперь, попадая на Невский в прогулочный час, он раскланивался на каждом шагу.

Но в те немногие часы, когда он был свободен от службы и не надо было никуда и ни к кому ехать, Радищев очень чувствовал отсутствие друзей. С ними из его жизни ушла целая область его бытия — именно та, которую нынешние приятели и покровители называли ученостью, то есть способностью думать и рассуждать о чем–либо выходящем за пределы обычного круга офицерской жизни.

Для самого Радищева эта область заключалась в ставших уже почти физической потребностью обмене мыслями о прочитанных книгах, в обсуждении политических и моральных вопросов, в разговорах, при которых само собой подразумевалось, что рабство бесчеловечно, а самодержавие как государственный строй обладает несравненно большим количеством отрицательных черт, чем положительных.

Но обо все этом можно было вести разговоры — увы! — далеко не с каждым. Присмотревшись, Радищев даже склонился к мысли, что, видимо, таких бесед, как с друзьями юности, больше уже ни с кем другим не будет.

Из всех сослуживцев Радищев выделял одного — князя Долгорукова — адъютанта командира дивизии, молоденького, почти мальчика, доверчивого, честного, только что со школьной скамьи и еще не испорченного влиянием более старших товарищей — офицеров.

Симпатия к нему возникла у Радищева, когда князь как–то припомнил начало (впрочем, не такое уж давнее) своей службы.

— Долг службы требовал, — рассказывал Долгоруков, — чтобы я лично надзирал за производимыми экзекуциями. Поверите ли, в первый раз, когда я увидел, как солдата гонят сквозь строй, мне сделалось дурно, и меня вывели из фрунта. Теперь–то пригляделся…





— Но разве можно приглядеться к виду человеческих страданий? — сказал Радищев.

— Как–то перестаешь думать о них, — простодушно ответил князь. — Конечно, это ужасно. Но чего не делает с человеком механическая привычка!

Однажды зашел разговор о полковых судах и об их несовершенстве.

— Знаете, перед самым вашим назначением в дивизию я чуть было не стал соучастником убийства, — сказал Долгоруков с еще живым волнением от пережитого тогда ужаса. — Один солдат украл где–то какую–то мелочь, его уличили и судили. По наряду мне довелось быть асессором. Наши суды обыкновенно бывают скоры и решительны. Его приговорили к кнуту. В суде я сидел точно так же, как стоял в карауле, — машинально, без размышлений. Велено стоять — стою; велено судить — значит, надо судить. Мне дали толстую тетрадь, и я вместе с прочими, не читая, подписал решение. А это был почти смертный приговор! Смертный приговор мне подобному! Я бы об этом и не узнал, если бы не наш полковой аудитор. Был у нас один из поповичей по фамилии Кречетов. Он вернул сентенцию с замечанием, что мера жестокости наказания не соответствует тяжести преступления. Только он, Кречетов, спас солдата от смерти, а меня — от невольного греха.

По должности Радищев время от времени должен был наезжать с ревизией в расположение полков, входящих в состав Финляндской дивизии и расквартированных вне Петербурга. В августе подошел черед Тобольского полка, стоявшего в Выборге, присутствие в нем Радищева было необходимо и потому, что туда прибыли рекруты.

Перед отъездом он зашел в штаб, к графу за инструкциями. Дежурным адъютантом в тот день оказался Долгоруков. Радищев увидел у него в руках томик Мабли на французском языке.

— Какое совпадение! — воскликнул Радищев, — Вы читаете ту книгу, которую я только что кончил переводить на русский язык.

— Нынче многие интересуются этой книгой и хвалят стиль автора. — Долгоруков раскрыл книгу где–то посредине и начал читать вслух: — «И когда монархии не переходят еще в деспотизм…»

— Слово «деспотизм» я перевел на русский словом «самодержавство», — сказал Радищев.

— Самодержавство? — как бы в некотором недоумении переспросил Долгоруков. — Да, конечно. По–русски это будет именно самодержавство! Мой гувернер, когда мы читали с ним сочинения Монтескье, постоянно настаивал, чтобы я переводил французские термины на русский язык.

— Вам нравится Монтескье?

— Я вообще люблю иногда помечтать об идеальном, строить прожекты. Правда, со стороны это выглядит смешно.

— Отнюдь.

— Нет, нет — смешно. Помните, я вам говорил о Кречетове? Вот уж кто отчаянный прожектер. Иной раз офицеры, чтобы посмеяться, призывали его изложить какой–нибудь из его прожектов. Он начнет излагать — горячится, руками машет, кричит — уморительная фигура. Между прочим, он сейчас в Тобольском полку аудитором. Если у вас нечем будет заняться, пригласите его. Жалкий человек, но забавный.

14

Часовой у ворот отсалютовал ружьем. Коляска въехала на утоптанный, без единой травинки, полковой двор.

— Проводи меня к аудитору, — сказал Радищев подбежавшему капралу.