Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 81

Ефимыч засел за переписку.

Ломоносов пошел было спать, но не спалось, время от времени он выходил в кабинет. Постоит, посмотрит на склоненного к столу Ефимыча, послушает скрип пера и уйдет.

Наконец Ефимыч отложил перо, присыпал песочком последний лист, сдул песок и сказал:

— Готово, Михайло Васильевич. Ты посмотри, лучше печатного сделал. Печатное письмо чем хорошо? Тем, что для глаза читать необременительно. Зато в нем красоты нет. А я написал — и читается легко, и красиво. И заметь, ни одной подчистки. Для тебя уж постарался.

Ломоносов обнял старика.

— Спасибо, Ефимыч.

Из Москвы Ломоносов привез императорский указ о том, что в Копорском уезде, как раз там, где он присмотрел место, возле деревни Усть–Рудицы, жалуются ему земли под стекольную фабрику.

2. Портрет

Ломоносов ссыпал с широкой ладони в ящик сверкнувшие в солнечном луче голубой зеленью колючие столбики мозаики и медленно, нехотя, принялся развязывать тесемки рабочего фартука.

— Говоришь, тотчас же просят быть?..

— Тотчас же, Михайло Васильевич, — приглушенным почтительным баритоном ответил стоявший у двери высокий гайдук в расшитой золотом ливрее. Он неловко переступал с ноги на ногу, стараясь не коснуться стены, беспрестанно сдувал с белого пера на шляпе невидимые пылинки и опасливо озирался на носившуюся по мастерской сажу.

Ломоносов перехватил его взгляд и усмехнулся:

— Боишься замараться?

— Боюсь, Михайло Васильевич.

— Ступай во двор. Жди у кареты.

Ломоносов повесил фартук на гвоздь. Идя к двери, он остановился у ящика с мозаикой и, словно раздумывая вслух, проговорил:

— Холодна зелень–то. Придется начинать все сызнова. Надо скорее уезжать на фабрику в Усть–Рудицу. Здесь, видать, не дадут работать.

Высокая карета с гербами Ивана Ивановича Шувалова на золоченых дверцах стояла у ворот между двух луж.

Быстрым привычным жестом гайдук выбросил лестницу, распахнув, придержал дверцу и с щегольским стуком захлопнул ее, когда Ломоносов уселся на скрипнувшее под ним сиденье.

Карета тронулась вдоль по захламленной набережной Мойки в сторону Невского проспекта. Еще не спавшая после половодья Мойка плескалась почти вровень с берегом. Ломоносову через окошко не было видно мостовой и казалось, что карета движется по воде.

«Зачем же я вдруг так срочно понадобился Шувалову? — раздумывал Ломоносов. — Что за важное дело? Может быть, он добился мне привилегии в академической канцелярии? Или опять Синод требует моей головы за «Гимн бороде»? И, припомнив строчки из «Гимна», Ломоносов улыбнулся и с удовольствием прочел:

Борода предорогая!

Жаль, что ты не крещена

И что тела часть срамная

Тем тебе предпочтена.

Немало заработали писцы, переписывая для любителей «Гимн бороде». Стихи явно удались и угодили не в бровь, а в глаз, потому и пошли они по Руси во многих списках, радуя одних и вызывая негодование других.

Если кто невзрачен телом

Или в разуме незрелом;

Если в скудности рожден

Либо чином не почтен, —

Будет взрачен и рассуден,

Знатен чином и нескуден



Для великой бороды:

Таковы ее плоды!

Ломоносов не предполагал, что эти стихи подымут такую бурю.

Но духовные отцы, о которых еще князь Кантемир в давнишней, но так еще и не напечатанной сатире писал, что не в разуме и не в учености полагают они свое достоинство, а в богатом облачении и в бороде во все брюхо, эти самые пастыри и ныне, через тридцать лет, не переменились.

Целую неделю заседал Святейший Синод по поводу «Гимна бороде», и Ломоносов почти развеселился, представив, какими отнюдь не благолепными словами поминали его на этих заседаниях архиепископы, архимандриты и протопопы. Будь их власть, они бы его упрятали в какое–нибудь монастырское подземелье на веки вечные, посадили бы на цепь.

Только нет у них ныне такой власти, и поэтому написали письмо–слезницу государыне, прося ее заступиться за веру христианскую и отдать сочинителя «Гимна бороде» им на расправу.

Они уже составили проект высочайшего указа, который императрице оставалось лишь подписать. Шувалов показывал ему эту бумагу. «Таковые соблазнительные и ругательные пасквили истребить и публично сжечь, и впредь то чинить запретить, и означенного Ломоносова для надлежащего в том увещания и исправления в Синод отослать». Дело принимало дурной оборот.

Ивану Ивановичу Шувалову удалось уговорить государыню не давать хода синодской жалобе, и она сгинула где–то в канцелярских дебрях, как многие тысячи разных других просьб, жалоб, предложений, проектов.

В том числе просьб и проектов самого Михайла Васильевича.

Когда в Синоде узнали, что ответа на их просьбу не будет, члены Синода пришли в уныние и негодование.

А потом Ломоносов стал находить дома и в Академии подброшенные бранные письма и эпиграммы, в которых его ругательски ругали последними словами. Все письма и эпиграммы подписаны одним и тем же именем: Христофор Зубницкий.

«Туповат зуб у Зубницкого, — усмехнулся Ломоносов, — не по нему орешек».

Но бесконечные подметные письма раздражали.

С неделю назад Михайло Васильевич не вытерпел, ответил тому Зубницкому тоже эпиграммой, и отдал ее студентам. А те уж, конечно, позаботились, чтобы ее узнали во всем Петербурге.

Безбожник и ханжа, подметных писем враль!

Твой мерзкий склад давно и смех нам и печаль:

Печаль, что ты язык российский развращаешь,

А смех, что ты тем злом затмить достойных чаешь.

Хоть ложно святостью ты бородой скрывался,

Проби́н, на злость твою взирая, улыбался:

Учения его и чести и труда

Не можешь повредить ни ты, ни борода.

Пробин — так назвал себя Михайло Васильевич от латинского слова «пробус», что значит «честный».

Может быть, и в эпиграмме синодские отыскали что–либо пасквильное и противное православной вере и теперь затеяли новое дело?

В карете было душно, пахло пыльным бархатом и пудрой. Ломоносов отодвинул занавеску и опустил окно.

С улицы повеяло свежей сыростью. По серой, по–весеннему мутной Мойке плыл всякий мусор — заляпанный конским навозом лед, щепа, солома, дрова. Все это сталкивалось, топило друг друга, сбиваясь в черные неуклюжие островки, окруженные пеной и пузырями, и, зацепившись за берег, останавливалось вдоль берега медлительной черно–серой косой.

Ломоносов приметил березовый сучкастый кряж, который относило к берегу в черную, медленно колышущуюся трясину. Кряж, словно не желая плыть туда, то кружился на одном месте, то расталкивал сучками облепившую его мелочь, то снова, окруженный со всех сторон, влекся к берегу. Наконец, какое–то тяжелое бревно прижало его к сваям, и в один миг трясина торжествующе покрыла его непокорные сучки.

Через Полицейский мост карета свернула на Невский.

С моста направо и налево по всей Мойке виднелись заторы.

Этьен Фессар, парижский гравер, член Академии живописи и скульптуры, уже вторую неделю жил в Петербурге.

Туманный недостроенный Петербург, насквозь продуваемый нездоровым ветром, нагонял на него тоску. Академия Художеств, преподавать в которой его пригласил покровительствующий искусствам и наукам фаворит русской императрицы Иван Иванович Шувалов, не имела ни здания, ни средств, ни учеников. Она существовала лишь в воображении увлекающегося вельможи.