Страница 8 из 91
— Ешче трошки и воля, — задорно говорит бабушка, она раскраснелась, на лбу у нее след от муки. «Трошки» занимают сорок пять минут. И на сегодня — всё. К празднику нам осталось изловить и приготовить карпов и обеспечить сладкий стол сырником и всякой приятной чепухой вроде яблок, сваренных в вине, коржей для торта и пряников. В очередной раз перемыв перемазанную посуду, вытерев стол и отодрав парафин с пальцев, я разворачиваюсь в сторону бабушки, безмятежно протирающей очки кусочком замши…
— Что это было? — стараясь придать голосу суровость, говорю я.
— Марение, — говорит бабушка. — Они… Адвент, — примирительно завершает она фразу, но слова повисают в воздухе, не встречая поддержки.
Я молчу. Бабушка хмурится. Надевает очки. Поднимает их на лоб. Тарахтит спичками, бросает их на стол, коробок подпрыгивает и катится ко мне. Я прихлопываю его рукой молча.
— Тебе зарано знать, — сообщает бабушка и откашливается. — То не з твоей сфэры.
— Вот как? — как можно более надменно пытаюсь произнести я (выходит плохо). — Значит, видеть не зарано? А пить всякую гадость? А носить в кармане гвозди? А катать головы по полу? А эти… за спиной, которые, везде и повсякчас? Это как? Не зарано? — говорю я, отфутболивая спички назад. — Хорошая сфэра…
— Не кричи, — равнодушно замечает бабушка, — с криком заболит горло.
— Ну так дадите мне отвара, — обижаюсь я. — Два ведра.
— Раньше по шее, — отвечает бабушка, она прячет кусочек замши в футляр и громко щёлкает замком. — Лесик, тебе не нужно то знание, оно опасно, — хмуро говорит она.
На чердаке ветер хлопает ставней.
Я ищу лазейку в обороне — и не нахожу. Медленно мы передвигаемся вокруг стола, бабушка собирает какие-то невидимые крошки со скатерти, слышно, как кто-то идет по галерейке, по занавескам мелькает быстрая тень.
Бабушка тревожно поворачивает голову в сторону окна. На подоконнике появляется остроухий силуэт Ваксы. Я смотрю на мраморную столешницу, и среди вымытой посуды вижу блюдце с ласточками.
— Желание, — торжественно произношу я. — Моё желание. Бабушка вскидывает голову и смотрит на меня в упор, глаза её напоминают крыжовник в солнечный день.
— Алзо, меа кульпа[20], — говорит бабушка и барабанит пальцами по скатерти. — Гречка… Ты хочешь сказать своё желание? Угадала? Говори.
— Киньте бланки[21], — говорю я.
— Хм!!! — издаёт бабушка и встает, под ее пальцами скатерть собирается рябью. — То шантаж…
— А час назад было насилие, — отвечаю я в тон ей.
— То еще не насилие, — говорит бабушка, — то…
И осекается, садится. Слышно, как звякают ключи от пенала.
— Про́шу, Лесик. Тёмные дни, — говорит она, в голосе ее слышна печаль. — Давай инным разом?
— Ну, тогда гляну сам, — самоуверенно заявляю я и протягиваю руку к кисету. Рука моя словно попадает в крапиву, я ойкаю и дую на пальцы, а кисет, довольно проворно для такой старой вещи, ползёт к бабушке, напоминая толстого таракана-переростка.
— Не хапа́й, не ца́пай… — замечает бабушка и поддёргивает рукава. — Лесик, — говорит она, — но в остатне про́шу, Лесик… Инным разом…
— Нет, сейчас, — говорю я, голос мой даёт петуха. — Я ведь могу посмотреть в воду…
— Обратно шантаж, — произносит бабушка. — Но я предупредила.
Потом она тянет паузу. Намеренно. Несколько раз встает в поисках сигарет, спичек, очков, чернослива, гребня, наливает оскорбленной на весь мир Ваксе сливок, выжидательно смотрит на духовку и от неистребимого желания выжить меня прочь из кухни даже нудно стирает в раковине кульки из-под молока и развешивает их почти над моей головой. Кульки зловеще являют своё чёрное нутро, капают почти на меня, но я и не думаю уходить. «Крестоносцы» ли, телевизор — там все ясно и бестрепетно, как вчера или до того. А нынче дар, он просится на волю и тучи сгущаются где могут — вне круга света на серой скатерти…
Раздосадованная бабушка выключает духовку, посопев и покашляв, ставит в середину стола плошку с розмарином, я раскладываю кусочки коричневого сахара — серая скатерть идёт еле видимой рябью. Бабушка раскуривает дымучий Лже-опал, открывает замшевый кисет. Достаёт колоду. Тасует. Шелестят по льну пёстро раскрашенные картонки.
— Я скажу что вижу, — говорит бабушка раздражённо. — То примусо́во[22], так и знай — моей воли здесь нет.
Слова вылетают из нее вместе с дымом, оставляя по себе горький запах табака и вишни. Я молчу, привкус зелья из погибшей чашки стучит в мое сердце.
Моя бланка «Тучи», она ложится первой на серый фон, чуть ли не сливаясь с ним — и без того серое небо на карте затянуто плотными облаками, солнца почти не видно, от сильного ветра клонится к земле дерево внизу картинки. Тучи омрачают: символизируют неприятности, недомогание, нежелательное и несут неясность. Это карта тёмной стороны — смутное предвестие.
— Буду короткой, — мрачно резюмирует бабушка, выложив пятую картонку.
— В бок вас не толкаю, — в тон ей говорю я.
Карты лежат рубашками кверху, все рубашки синие с золотом — ночное небо и несколько звёзд на нем, на всех рубашках виднеются отпечатки пальцев — карты самодельные, бабушка, как это полагается всем нам, отмеченным Царицей Субботой, нарисовала их сама: в том самом году, когда набережная Аппель, усилиями нескольких гимназистов приобрела мировую известность. С тех пор колода не разлучается с бабушкой, чехол подыстёрся, но не карты.
— Все зыбко, обман один, — говорит бабушка, и открывает картинки: на первой всадник, на второй парусник, на третьей совы, на четвёртой — башня под знойным небом Прованса. Пятую карту бабушка оставляет лежать лицом вниз. В кухне становится ощутимо холодно.
— Зимно как, — говорит бабушка, поводя плечами. Она касается карты со всадником. — Гость, посланник, весть… он идёт и скоро будет… Как некстати ты то затеял — думала к нам, выходит к тебе… Говорила — мне было знание… Теперь идёт к тебе. Однайшёл[23], — отвечает словно сама себе бабушка. Розмарин в плошке начинает шуршать, по серой скатерти идет новая волна зыби, кусочки сахара раскатываются в разные стороны. Тяжело, словно ревматик со стажем, скрипит всеми своими вишнёвыми составляющими стол.
Проснувшаяся Вакса вскидывается на подоконнике, рычит. На всех картах тускнеет, а затем словно оживает изображение. Горами встают волны в сердитом море, тени от них ложатся на беззащитный корабль, на его палубе виднеется точка, изображение меняется, палуба становится ближе, видно как ветер треплет дырявый парус. Беспокойно бьют конские копыта об гулкие доски палубы — всадник здесь, лицо его скрыто в тени черной треуголки. Ветер раздувает мрак, гудят кроны сосен, совы топчутся на толстой ветке, беспокойно ухая. По лесной дороге несется тёмный силуэт, яростно храпит конь — всадник здесь, совы в панике улетают. Тучами затянуто обычно весёлое небо, лишаями ложатся тени на безмятежную башню. По мосту под нею летучей мышью из ада мчится всадник — синие искры разлетаются из-под копыт скакуна — конь сделался вороным, чернее ночи камзол ездока, треуголка напоминает хищный клюв. Бабушка смахивает карты на пол, окурок вот-вот обожжёт ей пальцы. На столе остается лежать последняя карта, кверху рубашкой. Карты на полу тоже мерцают желтыми точками рубашек — кроме одной — рисунок её не виден.
— Я же говорила, говорила, но тебе лишь бы спорить, — повторяет бабушка. — То кто-то сильный, надто моцный, не стоило и смотреть на него.
— Надо знать опасность в лицо! — безответственно заявляю я и тянусь к последней карте на серой скатерти. — У меня теперь колокол в голове! Звон!
Бабушка, посмурнев лицом, от души лупит меня по руке.
— Перед всем, опасность не должна видеть тебя!
Она встает и, нагнувшись, с немалым кряхтением собирает карты с пола. Заметно, что на лицевую их сторону она старается не смотреть. Пользуясь моментом, я переворачиваю оставшуюся на столе карту — на бескрайнем поле все ветра мира качают высокие ковыли, огненно-рыжая лиса, подняв лукавую чёрную морду к тёмной фигуре на нетерпеливом коне, что-то явно объясняет ей, помогая себе эффектно выточенным хвостом. Появившаяся внезапно, словно кобра из корзинки, бабушка рявкает:
20
итак, моя вина
21
карты
22
вынужденно
23
отыскал