Страница 29 из 48
— Что его слушать, — пробурчал кто-то недовольно, — его не слушать, а домой надо гнать отсюдова.
— Ладно, пускай скажет. А потом и правда уходи.
— Мне уже шестнадцать, — соврал Юра на всякий случай, подойдя к сцене.
— Ладно-ладно, мы ждем.
— Я говорю, что Люба хороший человек.
— Так. Это мы уже слышали. Давай факты.
Заломину было неловко, что он вытащил мальчишку. Конечно, это не по правилам. Но он только что приглашал молодежь выступать и теперь боялся спугнуть. Слышал он злое ворчание Кукшиной: «Детский сад… не умеет вести дело…» Но Заломину хотелось узнать хоть что-нибудь человеческое об этой девчонке. И если оно, человеческое, есть — пусть услышат все. А главное — она сама.
Юра кашлянул и начал, сбиваясь и подыскивая слова:
— Она добрая… Она может пожалеть. Человека пожалеть. Была зима, мороз. Градусов тридцать. Она меня ночевать пустила…
В зале засмеялись. «Нашла с кем переночевать», — просипел сквозь кашель и слезы дед с палкой.
Заломин поднялся и сердито застучал по графину. Он заметил, что Любка как-то изменилась — подтянулась, побледнела, помрачнела лицом.
— …Меня отец выгнал из дома, — продолжал Юра. — Вечером, поздно… И я хотел… ну хотел умереть. Не потому, что он меня выгнал. А вообще. У меня дома плохо. Есть к этому причина. Ну да ладно. Вот я сидел в подъезде… на лестнице сидел у Любы и думал, как бы мне это… умереть.
В зале послышались смешки, и Заломин опять звякнул пробкой.
— …Была ночь. Все всюду спали. Я хотел позвонить к Любе, да побоялся соседей. Очень они злющие. И вдруг поднимается по лестнице Люба, а с ней… — Юра споткнулся и замолк.
— Говори, говори, — ободрил его Заломин.
Любка насупилась и прошипела что-то, повернувшись к Пузыреву.
— …и …и с ней… Аванс. Аванес этот самый. — Юра махнул рукой в сторону двух красивых чернявых парней, одинаковых ростом и лицом, — братьев-близнецов, сидевших сзади. Один из них произнес что-то неслышно и сплюнул.
— …А Люба присела возле меня и давай утешать. А потом говорит: «Пойдем ко мне ночевать, ты ж, — говорит, — тут замерзнешь». Аванса она прогнала. А меня накормила и уложила на полу. А утром дала пятерку, сказала: «Отдай своей мачехе, только непременно при отце отдай…» У меня дома скандал вышел… Эту пятерку…
— Да замолчи ты наконец… — простонала Любка.
— …Она, правда, добрая, — закончил едва слышно Юра.
— Вот видите, видите, — вскочил Вырепенников, — она к себе мужчин по ночам водит, ночуют у нее…
— Не ночевал я у нее никогда! — крикнул, привстав с задней скамьи, смуглый юноша.
— Ты не ночевал, другой ночевал, — взвизгнул Вырепенников и повернулся к Заломину. — Вот какой разврат происходит! А за это полагается удаление из Москвы согласно постановлению от… — Вырепенников начал шарить по карманам, разыскивая нужную выписку. Но Заломин слова ему не дал и призвал к порядку.
Смуглолицый юноша, крикнув, что он не ночевал у Любки, сел, выжав сквозь зубы: «Кретин». Это относилось к Пузырю. К чему, в самом деле, рассказывать здесь всякие слюнявые истории?
Нужно это хоть кому? Здесь добиваются подвести Любку под статью, а потом передать в настоящий суд. Говорил же отец дома — кстати, он здесь в первых рядах, — что этому суду с Любкой не сладить и необходимо довести дело до народного, чтобы отправить ее в тундру. И делать это надо поскорей, пока она не работает и является тунеядкой. Отец говорил и еще кое-что, посильнее. Говорил он это матери, Аванес услышал случайно только часть разговора.
Тогда же он побежал к Любке и передал ей, что слышал. Отец советовался с юристом, значит, все это точно. Любка приняла его новости спокойно: «Ну и что? Поеду в тундру. Даже интересно. Оленеводы катать на оленях будут. Какой-нибудь, весь в мехах, влюбится…»
Аванес не хотел, чтобы Любка уезжала. Было начало лета, они с Любкой крутили любовь. Он ревновал к брату, к Арчику, требовал от Любки верности. А она посмеивалась, нарочно дразнила его. На вечеринках целовалась с Арчем, говорила: «Ой, я вас все время путаю». Пылкого Аванеса Любка довела до бешенства чувств. Ходила в синяках, а все смеялась. И не поймешь никогда, что у нее по-настоящему, а что игра.
А потом все погасло, и Любка переметнулась. Появился новый — Пашка-боксер. Силач и рожа. По Любкиным законам: «Не нравится — прощай!» Аванес мог больше на Любкины вечеринки не приходить. Но Арчик издевался: «Ты что — уж не врезался ли?» В таких, как Любка, не влюбляются, Арчик прав. И Аванес, скрыв от себя самого, что влюблен, пересилил глупые чувства и на вечеринки ходить продолжал: не лишаться же веселых часов.
«Так ночуют парни у Любки или нет?» — думала Майка, тоненькая девчонка из Любкиной компании, слушая рассказ Пузыря, выкрики Вырепенникова и Аванеса. Вроде бы вопрос прояснялся в положительную сторону — ночуют, но полной уверенности не было. «Ночуют — не ночуют» — тут было не только жгучее Майкино любопытство к неизведанному, но уже влекущему. Тут был деловой интерес: Майка прекрасно понимала, что от выяснения этого вопроса зависит судьба Любкиных вечеров. А Майка очень дорожила этими вечерами. Не только из-за мальчишек или из-за Арча, в которого, думалось ей, она влюблена, а потому, что у Любки ей интересно. Любка всегда что-нибудь выдумывала такое, особенное. И хоть родители строго-настрого запретили Майе ходить к Любке, она тайком ходила.
А вечера… Взять хоть Любкину лотерею, когда мальчишки разыгрывали девчонок или девчонки мальчишек… Или гадание с блюдцем… Ведь блюдце действительно отвечало на вопросы, не само блюдце, конечно, а дух, которого они вызывали. Дух умершего знаменитого человека. Только непременно настоящего, который жил, а не выдуманного. Майка верила в духа, потому что предсказания сбывались. Уже проверено. Вызвали императрицу Екатерину, и она предсказала Майке порку. Майку сроду не пороли. А тут отец пришел пьяный, а мать и бухни от большого ума, что Майка ходила к Любке. Отец снял ремень и отвозил дочь, как маленькую, хотя мать хватала его за руки и на весь дом кричала: «Убивают!» Вот сбылось. И у Ляльки тоже сбылось. Кутузов сказал ей неприличное — и это самое случилось с ней в ГУМе в очереди за сапогами. А Любке кто-то из великих русских писателей — Майка позабыла кто — предсказал, что ее похитят цыгане. Это, конечно, не сбудется, и Любка не ребенок, да и цыганских таборов больше нет. Но промашка одного из духов не разочаровала Майку — не надо было спрашивать у писателей, они, известно, все врут.
В середине зала над рядами поднялась бледная рука. Встала старушка с трясущейся головой. «А этой чем я насолила?» — подумала Любка. Старушка слабым голосом попросила разрешения говорить с места.
— Мне бы хотелось сказать об этой девушке. Я учительница, бывшая учительница. Я живу в этом же подъезде. И вот летом, не этим летом, а вообще, каждое лето, много лет подряд…
«Запуталась, — подумал Заломив, — что она хочет?»
— …каждое лето, в жару, в пыль, как выйду из дому, так вижу эту девочку — играет на тротуаре. Сначала была маленькая, потом постарше, — с куклой, игрушками или мелом рисует. Все дети на даче, в деревне, в пионерлагерях. А Люба все тут — на горячем асфальте…
И старушка, так и не сказав дела, опустилась на скамью, будто исчезла. Слова ее слышали немногие, да и кто слышал, не понял — при чем тут лето, асфальт, жара?
— Прошу слова! — крикнула Кукшина запальчиво, будто давно и безуспешно добивалась права высказаться. — Я хочу выяснить один важный момент.
Кукшина наставила указательный палец на Любку:
— Ответьте мне, гражданка Люба, на такой вопрос: мы строим коммунизм, а вы чем занимаетесь?
Любка поглядела на нее растерянно и пожала плечами:
— Пожалуйста, стройте, я вам не мешаю…
Из зала раздался голос:
— Как это — не мешаешь? Именно, что мешаешь!
Кукшина не слушала ни Любкиного ответа, ни этой реплики.
— Значит, так: мы строим, а такие, как ты… а вы хотите прийти на готовенькое?..