Страница 24 из 48
По-видимому, Черныш вполне разбирался в том, что плохо и что хорошо. Но мышей он не ловил. А может, они, почуяв кошку, просто ушли в глубокое подполье.
И все же появление Черныша в подвале 80 процентов населения ощущало как приятное событие, пожалуй, даже как радостное.
Событие седьмое. А весна набирала силы, и вдруг в апреле выдала совсем летнее тепло. В один прекрасный день люди ушли из дому в демисезонном, а с работы вернулись в платьях и костюмах.
В этот день (так же внезапно) Марише надоело быть несчастной. Она нашла в записной книжке телефон своего однокурсника Саши, позвонила ему и сказала, что согласна идти с ним в театр. Саша обрадовался, это свидетельствовало о постоянстве: между его приглашением и ее ответом прошло более трех месяцев. Они сговорились пойти на Таганку, к Любимову. (Как будто туда можно пойти запросто, когда захочешь!) Но Саша жаждал подвига, он был готов к любым трудностям. Поговорив с Сашей, Мариша достала из гардероба белые туфли и голубое платье из французской рогожки, надела, погляделась в зеркало и решила, не дожидаясь театра, пойти в голубом на работу. Завтра же пойти.
Серебристо-голубая, светящаяся Мариша открыла дверь лаборатории в 9 часов 35 минут (простим ей пять минут опозданья!). Она вошла последней. Все стояли в коридоре, будто ее встречая. Мариша излучала такой свет, что лампочка у входа (между прочим, стосвечовая!) померкла до уровня жалкой коптилки. Первые секунды все молчали, ослепленные.
— Куда это ты собралась? — с трудом выговорила Элла.
— К Любимову, — просто ответила Мариша. (Неважно, что она пойдет к Любимову потом, когда будут билеты.)
— Ах, ты моя милая, — растрогалась тетя Груша. — Иди, иди к любимому. Пора уж тебе, пора. Он-то, поди, ждет, он-то, поди, радуется, в окошечко глядит да часы считает…
Никто не засмеялся. Странно, но все услышали сказанное Маришей именно так — она идет к любимому. С полминуты все стояли как завороженные перед Маришей, проникаясь светлой новостью. Черныш потерся о ее ноги и, слабея от нежности, лег перед ней, уткнувшись мордочкой в белые туфли. Михмихыч поглядел на котенка, и что-то неуловимое о сути верности и любви пронеслось в его мыслях. Потом все разошлись и стали работать.
Черныш посидел у Мариши и пошел к Михмихычу. Вскоре до Мариши стали доходить обрывки их беседы. Интонации Михмихыча показались ей горестными. И еще что-то новое слышалось в разговоре. Обращаясь к котенку, Михмихыч не называл его больше «зверем». «Да, брат, жизнь сложная штука, — говорил он. — Видишь, брат, как нескладно получается…» А что именно получается нескладно и кто виноват в этом, он недоговаривал.
День шел к концу. В лаборатории установилась сосредоточенная рабочая тишина. Все были поглощены делом. Мариша, проведя очередной опыт с дрозометром и абсорбером, села за стол — записать результаты. И только она пометила в большой тетради число и час, как мягким, но сильным прыжком на стол вскочил кот. В зубах у него трепетала полузадушенная мышь. Котенок положил свою добычу на тетрадь к Марише. Он был горд, он был счастлив! Дар его был бескорыстен — он ждал только похвалы. Но Мариша вскочила, оттолкнув стул, стул полетел на пол, задел шнур настольной лампы, и она рухнула, звеня стеклом и металлом. Черныш взвился в прыжке, оставляя добычу людям, и чуть не сбил Маришу. В крайнем ужасе Мариша вылетела из комнаты и сразу же наскочила на Михмихыча. Он бежал к ней со всех ног. «Авария! Замыкание? Взрыв?» Сердце его стучало. Мариша всхлипнула и прильнула к нему. Она дрожала, она не могла говорить. Михмихыч крепко-накрепко обхватил ее руками. Его подбородок касался ее шелковистых волос. Волосы пахли чем-то знакомым, забытым, нежным. То ли травой, нагретой солнцем, то ли березой, омытой дождем. Запах этот напомнил ему далекое детство, время большой, единственной любви — к самой дорогой, самой прекрасной, самой родной женщине.
Михмихыч поднял подбородком Маришину голову и стал целовать ее лоб, брови, глаза, щеки. Он долго не отрывался от свежих и нежных ее губ, и они вздрогнули, отвечая.
А потом, отпустив ее, Михмихыч выговорил с трудом что-то похожее на «ачто-атам-акак-асчем-аслучилось?!».
Все остальные события, не вошедшие в рассказ. Через два месяца Мариша и Михмихыч поженились. Говорят, у них на свадьбе было необычайно весело. Говорят, отчаянно гуляла на их свадьбе Аграфена Васильевна. Как пела! А как плясала! Эллы на свадьбе не было. Месяц назад она перешла в другой НИИ, более перспективный. По имеющимся у нас данным, 90 процентов его сотрудников составляют мужчины, около 40 процентов из них холостые.
Неизвестно, каким образом узнав о свадьбе, вдруг пришла непонятная Кудимова — женщина зрелых лет и крепкого телосложения. Она принесла изумленным молодым две большие кубкообразные вазы. Поздравив их, Кудимова вскоре удалилась, так как устала после дороги: она только что вернулась с международных соревнований по легкой атлетике, где заняла второе место в толкании ядра.
Черныш тоже был в числе гостей. Ему повязали на шею красную ленту. Бант угнетал кота, но он сумел в конце концов от него избавиться. Из всех лакомств, предложенных ему, Черныш выбрал «судака заливного» из трески. Угостившись отменно, он заснул на атласном одеяле — свадебном подарке тетушки.
Черныш спал, навострив уши: люди шумели (они всегда ужасно шумят!), а тут еще были незнакомые, чужие. Он спал чутко, но это не мешало ему видеть прелестный сон. На край атласного одеяла вскарабкалась мышь. В передних лапках она держала, как гитару, золотистую рыбку. Рыбка крутила хвостом и чирикала, как воробей: чик-чик, чик-чик, чик-чик. А мышь шевелила усами и пела сипловатым, но приятным голосом: «Эх, раз, еще раз, да еще много, много раз… Э-э-х, да!»
А вы говорите: «Ой! — ч е р н а я к о ш к а!!!»
МАЛЕНЬКИЕ ПОВЕСТИ
ЛЮБКА
Наступали ранние сумерки. Из низкой серой тучи падал мягкими хлопьями снег, ложился на головы и плечи женщин, теснившихся на холодных скамьях в сквере. Старые женщины, закутанные в теплую одежду, обмотанные платками, были неподвижны. Памятник, установленный посреди сквера, — сидящий в низком кресле мужчина выдвинул далеко вперед чугунные ноги в ботинках. На ботинках сидели воробьи и, поворачивая головки, следили за старухами. Время от времени одна из них вытаскивала из кармана кусок хлеба, крошила на утоптанный снег для голубей. Голуби бродили меж валенками, жадно клевали, трепали большие куски. Шустрые воробьи нацеливались на отлетавшие крошки, с писком дрались за добычу. Старухи махали на них варежками — кыш-кыш, приманивали неповоротливых любимцев — гули-гули-гули…
Птицы развлекали женщин, заскучавших от разговоров — долгих, одинаковых, обтертых, как старое веретено. Женщины сидели молча и смотрели на драчливых воробьев. Вдруг одна из них повернулась всем телом, толкая соседок, сказала:
— Вон Любка с работы идет…
И тяжело заворочались, переступая валенками и хватаясь за скамьи, все остальные:
— Любка… Где Любка?.. Вона бегёт…
Легко перебирая высокими сапожками, мелькая коленками, пробежала вдоль низкой чугунной ограды девчонка и скрылась за снежными хлопьями.
О Любке уже говорили сегодня, как вчера и позавчера. Вся ее жизнь была истолчена и перетерта, просеяна и провеяна. И все ж разговор начался сызнова. Сегодня говорить о Любке было в охотку.
— Суд-то назначен завтре, а будет?
— Как не быть — второй раз объявляют.
— Если теперь не придет — ее в народный…
— Хорошо б не пришла!
— Засудят ее…
— Точно — засудят… и выселют.
— Выселют, и давно пора!
— Надо гнать таких с Москвы: нашто они тут? Людям только мешают.
— Чего там — добегалась…
— Доигралась девка…
— Дождалась.
Возле жэковского клуба, длинного приземистого здания в глубине двора, было людно. Одинокая лампочка под стеклянным колпаком и проволочной сеткой освещала выкрашенную суриком дверь и большое объявление, прикрепленное к листу фанеры. Объявление приглашало всех желающих на открытое заседание товарищеского суда ЖЭКа «по рассмотрению вопроса о нарушении правил внутреннего распорядка и аморального поведения Сапожниковой Л. И. …».