Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 79



— Кочубей, он аристократичен, не правда ли? — радуется за Кочубея Михаил Григорьевич. — Держит дистанцию, вы заметили? Люди вообще разучились держать дистанцию, знаете ли. Дистанция — это становится проблемой. А на его жену поглядите, пятеро детей, молодец! Я знавал ее бабушку, поразительная была красавица, мы жили в одном пансионе в Швейцарии, бабушка была Вырубова, эта Вырубова…

Дослушать историю Вырубовых мне не суждено: оркестр играет все громче.

— Что такое? Откуда музыканты? Какой сброд они пригласили? Мы не американский кагал! Они работают, как три мусороуборочные машины сразу. Пойду скажу!

А оркестр играет: «Любовь нечаянно нагрянет // когда ее совсем не ждешь //и каждый вечер сразу станет / / так удивительно хорош //и ты поешь //…» Оркестр играет знакомые каждому из нас с детства песни, а танцует под них первая, никогда не видевшая Советского Союза эмиграция…

— Так и знал! — возвращается Михаил Григорьевич к столу, — оркестр из третьей волны, никакого понимания, куда попали.

Наконец грохот прекращается, начинается обед. После обеда речи — воспоминания о прошлом, но еще больше разговоры о будущем, о планах реконструкции фермы и ее расширении. Я обращаю внимание на человека, который сидит за одним из столов, сидит подчеркнуто отдельно, с совершенно отрешенным лицом. Спрашиваю Михаила Григорьевича, кто это.

— Это мое упущение, забыл, совсем забыл познакомить, вы его порасспросите, порасспросите!

2

— Из Москвы? — встает навстречу высокий седой человек с тяжелыми складками на лице. Густые седые брови, серые глаза, взгляд внимательный, острый. Сколько ему лет? Может, и шестьдесят, а может, и семьдесят давно миновало. — Гостья из Москвы в здешних местах? — он не скрывает своего удивления. — Присаживайтесь. Вам Миша не сказал, кто я такой? — смотрит на меня выжидательно. — Я перебежчик.

Он долго молчит. И я молчу. А что мне сказать? Я уже сталкивалась, и не раз, и с перебежчиками, и с их семьями, но никто никогда не произносил этого слова вслух, хотя оно подразумевалось, висело в воздухе. То ли времена изменились, то ли характер у этого человека таков. А он представляется:

— Юрасов моя фамилия, то есть псевдоним. Я перебежал в Германию в 1948 году. Сейчас я вам все расскажу, — говорит Юрасов. И начинается, как это часто бывает среди русских людей, быстрый и — как искренне предполагают в эту минуту его участники — откровенный разговор сразу обо всем. — Я из Ленинграда. В 1937 году был осужден трибуналом, учился тогда в университете. Анекдот рассказал, почему Сталин носит сапоги, а Ленин носил ботинки. Был у меня в университете дружок, вместе писали стихи, вместе учились на филфаке, звали его, вы, конечно, понятия не имеете об этом человеке, звали его Петька Жур.

— Как Жур? — изумляюсь я. — Петр Владимирович, из журнала «Звезда»?

— Он! — в свою очередь поражается Юрасов. — Знакомы?

— Да он все мои рукописи вычитывал!

— Видите, вас правил, а мне жизнь спас!



— Спас? — я все еще не могу прийти в себя от того, что у нас сразу же оказался общий литературный знакомый.

— Дело мое шло через следователя Жура.

— Погодите, вы же вместе учились!

— К тому времени он уже служил в ОГПУ — комсомольский призыв. Думаете, он мог отказаться? Ну и написал я в своих бумагах, когда сидел, что до университета работал на разных стройках. Правду написал. И Петька на следствии мне говорит: спасти не могу, но постараюсь помочь. Что-то он отметил в моих документах такое, что когда меня отправили на Север, то сделали нарядчиком. Я не жил в зоне, свободно ходил. Выжил. А когда война началась, конвой мне говорит: «Имей в виду, если немцы возьмут Москву, вас всех расстреляют». Посадили нас в эшелоны, повезли, в районе Ярославля бомбежка, из нашего вагона из восьмидесяти семи зэков в живых осталось двенадцать, конвой исчез. Многие ранены, а у меня только одежда исполосована в тряпки. Тут один раскулаченный старик говорит: «Давай ко мне подаваться, я здесь за сто пятьдесят километров живу». Ну и просидел я у него в подполе два года. Сижу, жду, надеюсь на общее прощение тех, кто в лагерях. Никаких известий. Не стало у меня сил терпеть, пошел в нашу комендатуру, меня тут же призвали, и закончил я войну подполковником в Берлине. Очень все хорошо, снова жив остался. Служу себе в Берлине, считаю — никто ничего не помнит, все давно списано. И тут — раз! Указ Верховного Совета. Каждому сбежавшему из лагеря — двадцать пять лет. Все мне сразу ясно: тут уж начнут искать, найдут и посадят. Выхода у меня никакого.

— И как же вы… ну уехали?

— Уехал? Сел на машину и уехал, пропуск у меня был. Тогда это вообще было просто, не так, как сейчас думают. И перебежчиков было немало. И вот с сорок восьмого года я на Западе.

— И как? — спрашиваю я.

— Как? Ужасно! Не вообще ужасно. Судьба перебежчика ужасна. Они никому не нужны. Совершенно одинокие люди. Ну сами поглядите: сидит первая эмиграция, у них друзья, родственники, клубы. Видите, как они между собой связаны. У второй тоже друг с другом какие-то контакты. О третьей волне я вообще не говорю: им помогают еврейские организации. А перебежчик? Он один. Вот и умирают рано: кто от водки, кто отравился, кто повесился, очень рано уходят такие люди. Жизнь в эмиграции вообще трудная вещь, а уж жизнь перебежчика… Вот у меня есть все: дом, машина, деньги, дети есть, двое, закончили университеты, общего языка с ними никакого, чистые американцы, с женой давно развелся. Живу один, много читаю…

— А что вы читаете?

— Все советское читаю. Понимаете, — тут Юрасов заметно оживился, — главное сейчас — как стране выходить из положения. Всю жизнь пишу о том, почему производительность труда в Советском Союзе в два-три раза ниже, чем в Америке, о бессмысленных нарядах, о том, как народ отучали от работы. Пишу, и никто не верит, здесь это просто невозможно вообразить. Но ведь это же у меня на глазах происходило, я же помню, что творилось еще до моего заключения. Была у меня бригада в восемнадцать человек. И почти столько же нам навесили администрации. Это уже в 30-е годы! Представляю, что сейчас творится… — И Юрасов вдруг начал подсчитывать какие-то цифры, приводить примеры из экономических статей и обзоров. Гремела музыка, снова начались танцы, а он все говорил — с неизжитой и, как мне показалось, искренней болью за свою покинутую давным-давно страну.

Загадка? Но ведь и весь сегодняшний праздник в каком-то смысле загадка. Несколько сот русских людей съехались вместе не просто на праздник — чтобы принять участие в благотворительности. Сбор от сегодняшнего обеда — а билеты на него стоят совсем недешево — пойдет на нужды фонда. За столами сидят семьями — дедушки, бабушки, дети, внуки. В большинстве своем никто из них никогда не видел России или помнит ее самыми ранними детскими воспоминаниями, как Михаил Григорьевич, например. Да и сам он разве не загадка? С его превосходным русским языком, легкостью, отзывчивостью, бесконечной хлопотливостью «по русским делам»? Отстоял утреннюю службу в соборе, потом поехал сюда. И Голицыных я видела утром на службе, и Кочубеев с маленькими детьми, и многих других из здешних лиц. И так длится десятилетиями — люди продолжали сохранять и приумножать русскую культуру, строили церкви, открывали воскресные школы, чтобы дети не забывали языка, по мере сил помогали друг другу. Представители первой эмиграции и их дети — со своими традициями и твердыми устоями — окружали меня на сегодняшнем празднике.

Юрасов был заметно другим. Он не сливался с общей массой гостей. И говор у него был другой. И манера сидеть другая. И держать над столом большие руки, жестикулировать. И эти тяжелые, нашего, советского кроя складки на лице… На кого он похож? Да на Жура, Петра Владимировича, бывшего работника журнала «Звезда» — и статью, и фигурой, и ростом, даже выражением лица, бывает же такое сходство! Что ж, 30-е годы, одно поколение, куда денешься…

А Юрасов все продолжал говорить о том, какие меры надо принимать, чтобы повысить производительность труда в СССР, и снова что-то подсчитывал, видно, это был его конек, говорил он настолько профессионально, что многого я просто не понимала. Загадка? Разгадка, я думаю, отчасти лежит в начавшейся в нашей стране перестройке, в надеждах, с нею связанных. Вдруг он замолчал, вздохнул: