Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 57

Очень бы хотелось сейчас, именно сейчас, в минуты ясной душевной бодрости, написать Кате. Своими письмами к ней он всегда оставался недоволен. Правда, она очень редко писала ему. Она никогда не любила (сама она говорила «не терплю») писать писем. И старательно им подавляемый, но все же не заглушенный до конца привкус обиды накладывал свой отпечаток на его письма к ней. И, сколь он ни старался, не получались они такими чистосердечными, ясными, не замутненными обидой, как ему хотелось.

Вот сейчас он бы смог написать такое ясное и душевное письмо… он совершенно уверен, что смог бы… хотя от нее снова уже давно нет писем.

Даже подумалось — может ведь прийти в голову и такая благоглупость, — что меньше бы беспокоился о ней, если бы не ссылку отбывала, а, как и он, находилась в тюрьме. Что может грозить заключенному, особенно в одиночке? Разве только сойдет с ума. Только!.. А в ссылке, в далеком таежном углу, сколько неведомых и оттого еще более грозных опасностей подстерегают молодую беззащитную женщину…

Успокаивал себя тем, что не одна она там. На север Вологодской губернии тем же «административным решением» сослано свыше двух десятков человек по одному с нею делу. Так что товарищи рядом. Да и к самой Кате, с ее кипучей энергией, как-то не подходит эпитет «беззащитная».

Не надо зря тревожить себя, не надо без достаточной причины бередить душу, и не надо накликать беду, наконец! Осталось всего сорок недель, и будут они с Катей пусть и далеко отсюда, но вместе — об этом они уже давно условились в письмах.

Нет, сегодня решительно ничто не может омрачить его в общем-то беспричинно бодрого настроения. Если бы еще можно было присовокупить к этому бодрому настроению соответственно добротный обед (что бы расщедриться начальству в честь предстоящего праздника святой пасхи!).

Он никогда не был подвержен смертному греху чревоугодия, но можно же, хотя бы раз в два года, помечтать о нормальной человеческой пище?

К сожалению, тюремное меню не учитывает ни вкусов, ни аппетита, ни тем более каждодневного душевного состояния заключенного.

Пришлось накормить себя самому. Накормить вкусными (и бодрыми) стихами:

На тарелке красной меди

Булка свежая лежит.

К ежедневной этой снеди

Потерял я аппетит.

Я б кусок свиного мяса

Иль полфунта ветчины

Съел теперь, не побоялся,

Что с трихинами они

Миску б рыбы съел вареной,

Блюдо масляных блинов,

Огурец, арбуз соленый

И с сметаною грибов.

Скоро праздник, и не втуне

Жду с уверенностью я:

Мне приснится накануне

Разом делая свинья.

Насытиться, конечно, не насытился, но аппетит несколько сбил, так сказать, разбавил сочиненными эмоциями. Велика сила искусства!

Не прошло еще и двух недель после поездки в сыскное — снова вызвали в канцелярию. На сей раз про пальто ни слова, явиться — и все. Шел и терялся в догадках: для чего еще понадобился начальству? Доброго не ждал.

Вот и знакомый широкий стол с испачканным чернилами зеленым сукном. Дежурный помощник почему-то встает навстречу. Лицо торжественное и оттого глупое:

— Сейчас сообщу вам радостную весть. Ждете чего-то приятного?

Полная растерянность. Пробормотал первое из того, что пришло в голову:



— Журналы… разрешены?

— Лучше! Вот бумага, прочтите.

И подает ему сложенный вдвое лист, с такой величавой и вместе с тем покровительственной миной, как если бы лично он был творцом этой бумаги.

Бумага из департамента полиции: согласно прошению административно-заключенного Михаила Степанова Александрова его жене, административно-ссыльной Екатерине Михайловой Александровой, отбывающей ссылку в пределах Вологодской губернии, разрешена отлучка в Петербург на неделю.

Поднял глаза на помощника. Где она?

— Вам дано два свидания. Свидания личные, каждое по полтора часа.

Три часа за три года. Не так много. Но пусть, пусть три часа! Где же она?

— Это копия-с. — Несколько невразумительно объясняет дежурный помощник.

Даже полицейскому чину, чего только не навидавшемуся за годы службы, трудно смотреть в его обожженные надеждой глаза.

— Это копия-с, а подлинное отправлено в Вологду, господину начальнику губернии. Господин начальник губернии известит господина исправника, в коем уезде состоит под надзором полиции ваша жена. А господин исправник ее известит. Возможно, уже известил.

Вологда… исправник… возможно.

Понял одно: сейчас можно идти в камеру.

Какими же ненавистными стали ее стены. Впору броситься на них. Но нет сил даже лишнего шагу ступить. И боль, пронзительная боль, словно чем-то острым ткнули в обнаженное, раскрытое сердце.

Когда же увидимся? Тысяча верст и… три часа. Стоят ли три часа тысячи верст? Не слишком ли эгоистично требовать от нее…

И готов уже был повиниться перед ней за то, что, не спросясь ее, подал свое прошение.

Бред! Нелепый бред усталого, глупого и трусливого человека! Да она с радостью проедет десять тысяч верст, чтобы хоть на день выбраться на людные улицы Петербурга, увидеть знакомых и друзей! И его!

Может быть, в эту же именно минуту, когда он готов был оклеветать ее, — да что там готов, уже оклеветал! — к ней пришли и принесли эту же бумагу, ну пусть не бумагу, пусть просто пришли и сказали, что ей разрешена отлучка, — она же рада и благодарит его от всей души.

А когда представил, как изумится, да что там изумится, как обалдеет исправник — в такие медвежьи углы всегда назначают самых тупоголовых — получив распоряжение департамента полиции отпустить в Петербург административно-ссыльную Екатерину Михайлову Александрову, то, забыв все свои страхи, боли, обиды и подозрения, расхохотался, как хохочут только на свободе.

Нет, подумать только, два с лишним года стерег, как цепной пес, глаз не спускал, в лес за грибами без спросу не дозволял, а тут на целую неделю, — да куда? — в Петербург! Да что же это такое!

А как обрадуются товарищи! Сколько поручений надают. Почти у каждого сыщутся друзья и родные, надо их навестить, подбодрить, успокоить. От всех поручений для него-то и останется дай бог три часа… Все точно рассчитали полицейские мудрецы-сердцеведы.

Три часа… Всего три часа. Зато близко, рядом. Личное свидание, значит, даже без решетки. Узнает ли она его? Два года прошло, нет, больше чем два года. Тюрьма, говорят, не красит.

Устремился к окну. Оно, по счастью, открывается внутрь. Книгу в темном переплете к стене за стекло — вот и зеркало. Лицо знакомое, только в бороде прибавилось седых нитей. Но чьи это глаза? Не было таких глаз, затравленных, изверившихся, усталых.

Все равно узнает. Узнает и поймет.

Дни и ночи, прошедшие между встревожившим днем, когда известили о разрешении на свидание с Катей, и осчастливившим днем, когда оно наконец состоялось, остались в памяти, как сплошные, не поделенные на минуты, часы и сутки предрассветные темно-серые сумерки. С одним-единственным свойством: тянуться до рассвета, который должен быть, должен наступить рано или поздно. Но что такое рано или поздно, когда не было ни суток, ни часов, ни минут?

Были сумерки, и было ожидание рассвета. И было обещано, что он наступит.

А Катя совсем не изменилась.

Потом только, когда сидели в канцелярии, рядом на широком диване, обтянутом изрядно вытертой кожей, разглядел, что у нее потянулись от висков серебряные нити и морщинок возле глаз стало больше. Но это если очень приглядываться. А в остальном, в главном, совсем не изменилась. Все такая же стремительная и порывистая.

Он увидел ее, еще когда она стояла у наружного выхода, отделенная от него решеткой.

Ее долго не пропускали — никак не могли найти разрешительную бумагу из департамента полиции. Ему тут же представилось, что нарочно затеряли, чтобы оттянуть или вовсе отменить свидание, и он готов был с кулаками броситься на всех этих бездушных людей…