Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 57

— Приказано немедленно в канцелярию. И возьмите пальто. Поедете в сыскное.

Словно обухом по голове ударили. Наверно, они там тоже подсчитали, что осталась всего четверть срока. Что пора новое дело заводить. Только почему же вызывают в сыскное, а не в жандармское?

В канцелярии все разъяснилось — вызывают не на допрос, а для снятия фотографической карточки. Сразу отлегло от души. И уже с усмешкой подумал: все же в одном оказался совершенно прав. И они тоже подсчитывают, сколько кому осталось. И загодя готовят казенные документы, готовясь отправить в дальнюю дорогу.

Первый раз за два с лишним года предстояло выйти за тюремную стену. Ну как тут не поблагодарить радетелей из сыскного отделения за их служебное рвение. Вполне могли ведь заняться изготовлением документов на последней неделе срока. Или сфотографировать в камере, на дворе, не выводя за тюремные ворота.

Та же тюремная карета с надписью крупными белыми буквами на черных боках: «Петербургская одиночная тюрьма» и с маленьким зарешеченным оконцем на задней двери. Сразу же кинулся к оконцу.

Но как оглушительно дребезжит эта проклятая колымага! Та, в которой привезли его в «Кресты», так не дребезжала. А может быть, нарочно подбирают такие… Потом сообразил, что не в колымаге дело, — два года тюремного безмолвия болезненно обострили слух. И везли его по другой дороге? Конечно, по другой, — была зима, везли прямо по льду через Неву, а теперь — по мосту… Проехали мост, пошли знакомые улицы, знакомые дома… Всматривался с жадностью в дома и особенно в прохожих.

На тюремную карету почти все оглядывались. Отвечал твердым взглядом, не отводя глаз в сторону, хотя не поймал ни одного доброго взора. Вряд ли кто из разглядывавших посочувствовал ему. Скорее всего думали: «Проворовался малый — поделом ему!» А может быть, думали и еще похуже… Какое уж тут сочувствие? На набережной коротенький и брюхатенький родитель, слегка привалившись на бок, осторожно вел за руку крохотное чадо. Впору умилиться, если бы не разглядел блестящие пуговицы на форменной шинели родителя. Потом обогнали сытого господина с бобровым воротником; потом поспешавшего куда-то дворника, в холщовом фартуке поверх полукафтана; потом двух купцов, о чем-то степенно рассуждавших.

Нет, от этих не дождешься доброго взгляда…

По набережной Екатерининского канала пересекли Невский. Заметил, что многие дома окрашены ярко, нарядно. Вкруг Казанского собора уложены деревяннпе мостки — чтобы почтенное купечество и чиновная братия не промочили ног, явившись на заутреню… Обратил внимание на броскую вывеску казенной винной лавки. Отеческая забота родимого царя-батюшки о верноподданном народе и своем кармане.

Очень утомился от назойливого дребезжания кареты, от пестроты зрительных впечатлений. Хотел было пересесть подальше от оконца, но остановила мысль: «Смотри! И слушай! Впереди еще сорок недель тюремной тишины».

У Львиного мостика путешествие закончилось; карета свернула направо и въехала во двор. Позабавило, с какими почестями доставили его в помещение. Один конвоир шел впереди, второй вплотную сзади, почти касаясь его спины. Оба были настороже, словно опасались, как бы он, оборотись птицей, не вспорхнул между ними. Как видно, им сказано было, что повезут опасного преступника. Конечно, понимал, что не следует особенно заноситься. Конвоиры тупы и к службе равнодушны. Чтобы не развешивали ушей, им о каждом говорят, что опасный… И все же везут в закрытой карете с двумя солдатами; держат в отдельной камере. Значит, основательно им навредил, не безделицей. Значит, недаром жил на свете…

В сыскном долго не задержали. Тут свое дело знали. Вылощенный полицейский чин, все время смотревший куда-то мимо, провел из дежурной комнаты в фотографию. Фотограф быстро сделал два снимка: анфас и в профиль. И после определенных распорядком формальностей бдительные стражи снова отвели его в карету.

Обратно ехали по Большой Казанской. Другие дома, но совершенно такие же прохожие, совершенно такие же взгляды. Только на одном углу приметил четырех очень бедно одетых мальчишек. Вот к этим бы вышел, перемолвился с ними словом, если бы решились они говорить с ним… Зато, пересекая Невский, преградили путь роскошному ландо с разряженными дамами и господами, — и вот тут уж обменялись взглядами.

И только человек особо проницательный, наблюдавший этот безмолвный поединок со стороны, — если бы такой сыскался поблизости, смог бы определить, в чьем взгляде было больше презрения.



Многие годы прошли с того дня, но до сих пор он хорошо и отчетливо помнит, с каким ощущением своего безусловного нравственного превосходства, с каким пониманием значительности своей жизни по сравнению с пошлой жизнью этих сытых и разряженных посмотрел он им вслед. И если бы нашелся кто, имеющий необходимую для того власть и способ, и предложил ему сейчас же, не размышляя, не медля ни минуты, перейти из одной кареты в другую, с тем чтобы ехать в той, другой, до конца жизни, то он, при всей его мягкости и личной незлобивости, ударил бы его и еще плюнул ему в лицо…

После этой встречи, этих размышлений, глядя на свободно идущих по улицам людей, не испытывал уже ни горечи, ни зависти, ни даже желания покинуть немедленно эту напоминающую собачий ящик карету и слиться с шумной толпой. Нет, у него своя жизнь, своя дорога, и он не променяет ее ни на какую другую.

Вернулся он тогда в камеру совершенно спокойный. Таким редко бывал в тюрьме. Вот сейчас бы сесть за письма к родным. Смог бы написать так, чтобы и их порадовать своею бодростью. А то иной раз принесут бумагу: «Пишите!», а на душе такая мрачная осень, что совсем не хочется ее на страницы выплескивать. Переписка, то есть возможность писать из тюрьмы и получать письма в тюрьме, конечно, великое благо для заключенного, но и великая мука…

Разве когда-нибудь забудется, как страшился написать матери после ареста? Две недели не мог принудить себя и лишь пятого мая написал ей несколько строк, которые и сейчас помнит наизусть:

«Дорогая мамаша! Должен, к сожалению, известить тебя, что со мной случилась маленькая неприятность: 21 апреля меня с женой арестовали. Я не сообщил тебе об этом тогда же, потому что пользы от этого все равно никакой не было бы, а только ты потеряла бы две лишние недели спокойствия…» И еще писал он в этом письме, что «эти две недели прошли совершенно незаметно» и что его здоровье «во всех отношениях безукоризненно».

Это при его-то чистосердечности так лукавить!

Не всегда удавалось обуздать свои чувства и быть в письмах достаточно сдержанным и ровным.

Старшему брату Николаю по поводу его умиротворяющего совета не озлобляться, не роптать на судьбу и терпеть ответил, не тая досады и раздражения:

«Я, как ты знаешь, русский человек и потому чем другим, а недостатком этой ослиной добродетели не страдаю. Но твои советы «терпеть» каждый раз поднимают во мне желчь и раздражение против всего и всех, кто и что ставит меня в положение, вызывающее необходимость «терпеть»…»

Нехорошо было срывать зло на Николае. Он сочувствовал ему и как мог старался облегчить его участь.

Обремененный собственной семьей, содержавший мать, после смерти Степана Николаевича переехавшую к старшему сыну, он отрывал от своего скромного жалования заметную долю и посылал ему в «Кресты». Посылал он деньги и сестре Людмиле, арестованной в то же время.

Не хватало духу возвращать деньги Николаю, хотя после того, как пришли первые деньги, сразу же написал ему, что ни в чем не нуждается. Но Николай снова прислал. Тогда не стал отказываться, получал их и тут же передавал Вассе Михайловне для «Общества помощи политическим ссыльным и заключенным».

В тот день, когда разорили его цветник, он тоже позаботился о том, чтобы дежурный офицер передал девице, так неудачно навестившей его, очередную свою «получку» в размере двадцати рублей. Неопытная девица и тут ничего не поняла, начала махать руками и едва не сорвала всю операцию. С большим трудом удалось дать ей понять — объясняться приходилось иносказательно, — что это за деньги, для чего предназначены и кому их следует отдать…