Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 12



Родители, как и другие люди, живущие поблизости от этой «природы», ценили возможность в воскресные дни прямо от дома пешком, без надоевшего транспорта, дойти до леска, побродить между деревьями, подышать сосновым воздухом, посидеть у костерка на поляне, приготовить какую-нибудь лесную еду: кулеш с дымком в котелке, шашлык над костром.

У них была своя, заветная полянка. Аркадий не раз в письмах вспоминал ее, даже как-то написал, что пока у него в жизни ничего лучше этой полянки не было — все вместе, вся семья, медленный неторопливый день, разговоры, еда у костра, вкуснее всякой другой на красивых тарелках, за накрытыми скатертью столами.

Вот теперь Алюн мог бы согласиться с братом: да, было хорошо, никакой беды, а тогда он томился, не понимал умиленных этой чахлой природой родителей, стремился умчаться к своим товарищам и очень злился на письма брата, считал, что они написаны в назидание ему: разве можно искренне вздыхать по скукоте с родителями в воскресный день, да и мама читала эти места в письмах Аркадия подчеркнуто назидательным тоном.

А в общем-то, родители ничего плохого ему не делали, только докучали контролем и поучениями. Лучше бы взяли хорошенько за шиворот! Да что теперь перемалывать это! Хотя бы Аркадий был живой!

В этот лесок он приходил не только с родителями. Во время летних каникул, в перерыве между пионерлагерем и поездкой с мамой по турпутевке, когда родители были на работе, он несколько раз сам бывал здесь со своими дворовыми друзьями. И даже был магник с любимыми ритмами, и девочки, и бутылка вина, одна на всех, по глотку прямо из горлышка, затуманенное блаженство, то ли от этого глотка, то ли от любимых танцев с девочками, то ли от всей бесконтрольности и вольности — эх, хорошо, хорошо жить!

С упоением вытаптывали траву, острили и выламывались друг перед другом, мальчики и девочки, и ничего Алюну лучшего в жизни было не надо. Но эту развеселую компанию на свою полянку он не водил. Наверное, удерживали письма Аркадия. Родители об этих веселых моментах в его жизни не знали.

Наученный горьким опытом после посещения Гузьки, он уж постарался, чтобы никакого запаха родители не уловили, да и оставался ли запах от одного-двух глотков?

Алюн, с досадой на себя за эти воспоминания, потоптался на месте, будто сбрасывая их и притаптывая ногами, чтоб не привязывались. Пританцовывая, пошел дальше.

Ему было тяжело, горестно, горбились плечи, голову клонило к земле, а он все равно шел-танцевал, по-другому просто не мог. «Ну, затанцевал!» — одергивали его родители, раздражаясь, когда приходилось идти вместе. И сейчас, пританцовывающий, вихляющийся, он выглядел нелепо и жалко в короткой курточке с короткими рукавами, со своим кукольным личиком, которому природой не дано быть печальным, а оно все-таки печально, растерянно, несмотря на румяные щеки с ямочками…

Все деловое, шумное, чем переполнялся город с утра, осталось позади, за насыпью. Лесок в утренней тишине и задумчивости, в долгожданной отъединенности от людей казался усталым и печальным.

Никогда прежде Алюн не замечал природы, в книжках пропускал все красивые описания. Река для него была вроде большой ванны, в которой привольно купаться, этот лесок — местом удобнее подъезда, дающий возможность уединиться, повеселиться без помех. А сейчас почему-то защемило душу от этих печальных, множество раз обижаемых людьми деревьев, как в авоське, запутавшихся корнями в стежках-дорожках, общипанных, закиданных консервными банками кустов, от паутины, развешанной глупым трудягой-пауком в таком месте, где имеют право распоряжаться лишь люди.

Алюн постоял перед этим хрупким бесполезным сооружением, обошел куст с другой стороны. Шел медленно, ни о чем сложном уже не думая: все боли и сомнения отходили, отодвигались в утреннюю прохладную тишину, на душе становилось как-то печально-хорошо, вроде он сейчас окончательно приобщался к незнакомому прежде миру, становился частицей и этих сосен, их тихой задумчивости, мудрого упорства жить в человеческой суете, и не только терпеть, но еще пытаться что-то дарить, украшать, и всего-всего, что вокруг, позади и впереди.



Лес становился чище, на кустах алыми пуговками мелькали еще не везде обобранные ягоды шиповника. Прошлой осенью и они с мамой и Аркадием выщипывали с веток ягоды, мама вялила их на веранде и потом добавляла в настой «успокоительного чая» витаминный напиток из шиповника. Аркадий, мама… Сколько мама делала для них, для него…

Алюн уперся лбом в холодный шершавый ствол сосны, стоял, покачиваясь, сознательно, с болью вдавливаясь в дерево, испытывал от этого облегчение.

Их семейная полянка была с другой стороны леска, мама все-таки отыскала более уединенное место, где реже оседали шумные компании, меньше было мусора и суеты, а сквозь деревья проступало поле, небо, какие-то сады и дачные низенькие постройки вдали.

К Алюну опять прихлынула та волна нежности и виноватости перед мамой, которую он уже однажды ощутил, но не сумел выразить, не посмел. Как хотелось ему тогда обхватить ее скорбную голову, как хотелось ему это сделать сейчас… Как там мама? Аркадий? Отец?..

Алюн снова приник к дереву, жестко, с болью, и было ему скорбно и прекрасно, как никогда прежде, что-то в нем струилось, растекалось, омывая какие-то новые, чистые и трудные берега, и, достигнув лица, вдруг горячо и облегчающе хлынуло из глаз.

Обессиленный, он сидел потом долго, бездумно, прижавшись спиной к сосне, а перед ним было чистое, будто выметенное поле, за полем, в прозрачных, оголенных деревьях сквозили цветные дачные домишки, покинутые до следующего лета, а еще дальше — небо, незнакомо влекущее, втягивающее в глубину, приобщающее к движению и тайне. Идти бы туда — неведомо куда, только чтоб знать: там все начнется сначала, по-новому, чисто и хорошо.

Прижавшаяся к дереву спина не чувствовала тепла, что-то другое влекло к живому стволу, который дышал затаенно в глубине, поэтому, наверное, у дерева было не так холодно и одиноко, не хотелось отрываться, уходить, искать чего-то другого. Не осознавая, Алюн прятался за этой тишиной, за деревьями от всего, что нужно было делать и решать, когда наконец оторвется, поднимется, пойдет домой — куда же еще, не к горизонту, в самом деле! Нечего тянуть, надо все сделать до возвращения родителей, пройти через все и утвердиться в себе новом, еще не совсем понятном, но неизбежном. Как это произойдет, он не знал, но знал одно: вихляться в своем «застенке» больше не сможет, смотреть на маму невинными глазами и врать, бесконечно врать, выгораживаться тоже не сможет и многое другое, что было раньше, не сможет.

Алюн встал, не отряхнув штанов, побрел по опушке. Вот только еще заглянет на их полянку — и надо возвращаться. Пусть трудно, пусть стыдно, но все равно будет что-то делать… Пойдет в школу, к последнему уроку еще успеет, сейчас около полудня, бледное солнце едва коснулось верхней точки своего малого осеннего полукруга. Пусть останутся после уроков ребята, Лизка, пусть придет Елена Ивановна, завуч, кто хочет — все выложит о себе, все выяснится, он примет от них все, что решат, что сочтут нужным, зато он будет не один.

Он шагал, уже не вглядываясь ни в себя, ни в то, что было за полем, что таилось в деревьях, по привычке приплясывая и вывертывая ноги. Руки свободно и радостно подхватили привычный ритм тела, оберегая от заносов в сторону, как-то сами собой выпрямились плечи, поднялась голова, растерянность и мучительная мысль сошли с лица, оно, румяное, светилось ямочками, было привычным, и все же не таким, как раньше: это было лицо человека, решившегося на что-то трудное и нужное и потому просветленное и даже умиротворенное.

— А, Плясун, привет!

Он налетел на этот возглас, как на колючую проволоку, руки застыли в неоконченном движении вперед, он еще не мог понять, что это и откуда, хотя ясно видел приближающихся к нему ребят, и что-то знакомое в их лицах, и их приветливость и недоумение от того, что он смотрит на них, не узнавая.