Страница 12 из 12
Ну почему, когда ему были нужны люди, когда он нес им себя нового, попались эти морды?
А что он о них знал и хотел ли знать раньше что-то другое, кроме тех маленьких минут беззаботности и веселья, которые пережил возле них и так горячо стремился повторить еще? Вот и получил! За что? Плясун — вот за что. И может, не они его били, а он сам, бездумный, веселящийся Алюн, проплясал по своей душе?
Алюн лежал на кровати, слюнявя грязным лицом подушку, обтирая ботинки и куртку о покрывало, не разжимая век, чтоб как-нибудь даже через подушку не пробился к нему дневной свет. Пусть будет только тьма! А ему ничего не надо! Ни от кого, все одинаковые, все готовы подставить ножку, пнуть, бросили его, избили, истолкли… Раздражение, обида против всего света горячим кольцом заклинила затылок, и он передвигал голову туда-сюда по подушке, чтоб сбросить это давившее его кольцо.
Звонок был настолько нереальным сейчас, что сознание никак на него не отозвалось, и уже только стук в открытую дверь вслед за звонком пробудил в нем движение — встать, кто-то пришел, наверное, он не запер дверь.
Перед ним стояла Лизка, и в ее растерянном, удивленном лице с брезгливой гримасой отражался он весь — побитый, грязный, жалкий. И то раздражение, что так непонятно сковывало затылок, стало вдруг реальным, обрело цель, захлестнуло его всего, пробежало по сознанию горячими колкими словами: «А, и ты! И все вы! Бейте, топчите! Люди, называется! Гады, всех ненавижу, всех! Никто не нужен, никто! Вы — сами по себе, я — сам по себе! И не лезьте!»
И он выдохнул в лицо Лизке злобное, остервенелое:
— Мотай отсюда, ну! Чего пришла? Учить? Воспитывать? Небось весь пионерский отряд за дверью топчется, плакатики с лозунгами держит. Никуда я с вами не пойду! Мотай, слышишь? Обойдусь!
Лизка напряженно смотрела на него, и лицо ее менялось, будто кто-то доброй ладошкой стирал с него растерянность, брезгливость и гнев. Распаленная староста класса, полная решимости прочистить ему мозги, все выложить его родителям, вытащить его в школу, выставить перед учителями, ребятами в самом позорном виде, какой он увидел Лизку в первые минуты, превращалась в жалеющую, понимающую, услышавшую в злобных словах, от которых только бы повернуться и уйти, пронзительно-жалкую человеческую беспомощность, маленькую женщину, способную неожиданно прозреть, простить, отвести беду. Они оба, ошарашенные, молчали, не сводя друг с друга глаз.
Лизка шагнула к нему совсем близко.
— Саша, успокойся… — И несмело тронула кончиками пальцев его волосы.
Саша? Да, ведь это он — Саша, Александр. Алюн — влипло в него так, что настоящее имя показалось чужим. Почему Лизка, которая звала его, как и все, полупрезрительным, легковесным — Алюн, сказала так значительно, именно сейчас, будто обращаясь к кому-то другому — Саша…
Он вглядывался в подобревшее, просветленное лицо Лизки, тянулся всем своим изнеможенным существом к ее светлоте и доброте, немного даже пугаясь этой новизны и близости. Это — Лизка? Да, нос ее, острый, Лизкин, выпирал неумолимо въедливо, как всегда, но были еще и глаза, и брови над ними, летящие, длинные, передающие глазам свой летящий свет и широту. Этот теплый свет — для него, и Алюну вдруг нестерпимо захотелось уткнуться в добрую, понимающую Лизку, как в маму, выплакать все свои обиды, но плакать, увеличивать свою жалкоту было невозможно постыдно, и он весь трепетал, преодолевая томление к слезам, щемило в носу, глазах, но все-таки он перемог, не заплакал.
Лизка, уловив этот его трепет и преодоление, облегченно вздохнула, шагнула от него, стала смотреть по сторонам, давая ему возможность справиться с собой.
И он оценил это, окончательно поверил в ее доброту, сказал:
— Посиди тут, — и шмыгнул в ванную.
Вошел в комнату умытый, переодетый, причесанный, сел за стол напротив Лизки, которая спокойно ждала его. Еще час назад Алюну и померещиться не могло, что может произойти такое: Лизка с ее доверчивым милым лицом и он перед нею, готовый рассказать все, что она захочет: и о Гузьке, и о том, что происходило у него с родителями, об Аркадии, но она не спрашивала об этом, хотя наверняка должна была спросить, глядя на выразительный синяк под глазом и, конечно, не забывая того, что произошло на Холме Славы.
Но она спрашивала совсем о другом, уводила вопросами от Гузьки, от всех его примитивных штучек к чему-то более значительному, пробивалась к каким-то его глубинам, о которых он ничего и сам не знал, и он вдруг испугался, что она там ничего не найдет и разочарованно отшатнется, утратив к нему свою светлоту и доверчивость.
— Почему ты все время танцуешь? Тебе нравится или просто хочется чего-то особенного? О чем ты любишь думать? Ты что-нибудь слышишь вокруг себя, видишь?
— Как это? — совсем растерялся Алюн.
— Ну, о людях разных, у нас, везде, думаешь?
Алюн молчал: ни о каких людях он не задумывался, и отвечать ему было нечего. Лизка стала объяснять, и было видно, что это она не специально для Алюна придумала, чтоб поучить его, она действительно об этом думает всерьез и сейчас выкладывает свое, сокровенное, чтоб показать, как доверяет ему.
— Мы так хорошо живем, такие сытые, довольные… Ешь — не хочу, пей — не хочу, развлекайся. А я вот кинохронику смотрела недавно. На земле война идет, убивают, дома разрушают. Дети с распухшими животами от голода. Я их все время вижу, забыть не могу… О таком — ты когда-нибудь думал?
Лизка говорила так, будто это не он, а она читала умные письма Аркадия, его вопросы: что ты об этом думаешь, а как же все вокруг? Может, эти вопросы, в конце концов, должен задать себе каждый человек, становясь взрослым? Так почему это волнует Лизку? Она ведь не взрослая, она — как он, Алюн. Или — нет? Гузька об этом, конечно, не думает. Значит, он — как Гузька, а Лизка — как Аркадий? Будто из разных племен…
— А что я могу? — безнадежно проговорил Алюн, пряча глаза от светлого Лизкиного взгляда. Лизка, облегчив, обнадежив его своим добрым пониманием, теперь наваливала на него что-то непосильное, невыносимо непривычное, и он снова испугался, что все хорошее между ними вдруг исчезнет от его неспособности стать таким, каким хочет и ждет Лизка. Но Лизка сказала раздумчиво, видно, для себя это говорила не раз:
— Может, пока — ничего. Для них, тех голодных детей — ничего. А для себя кое-что все-таки можно. Думать об этом, знать об этом. — И вдруг добавила строго и неожиданно грубо: — Не обжираться, понял? Ничем не обжираться!..
Лизка встала, походила по комнате, остановилась перед увеличенной цветной фотографией Аркадия на стене, в военной форме, с гвардейским значком. Спросила, тут же утверждая:
— Брат? В армии служит?..
Сейчас можно было все рассказать о брате, о том, что случилась беда, улетели родители, о его понятой вине перед всеми ними. Лизка поймет, это не Гузька с его компанией, посочувствует, поможет уладить в школе. Но Алюн ничего не сказал. Это все он должен пережить сам. А Лизка ждет, чтоб он, выворачивая себя до донышка, ответил на ее вопросы. Что отвечать? Такие мысли, которые по-серьезному тревожат Лизку, и в голову ему не приходили. Все его проблемы и желания вертелись только вокруг него самого.
«Что ты, Лизка, наваливаешься на меня? — спросил бы он ее сейчас. — Я же не злостный, я просто такой вот… расслабленный… И думать еще не умею, и ничего, ничего о себе не знаю! Подожди, Лизка, я так сразу не могу!..»
Но выразить этого вслух он не смел. Вдруг Лизка не разберется, уйдет? Она — совсем другая… Пришла, говорит с ним, смотрит своими летящими светлыми глазами, ждет от него чего-то хорошего, чувствует по-особенному, заманчиво и недоступно для него, влечет его к этому заманчивому, заставляет… А он — сможет ли? Он, Алюн-плясун?
1977–1978, г. Черкассы