Страница 128 из 161
Когда над деревней пронесся снаряд, никто из четверых не обратил на него внимания, и Люся, глядя на них, совсем не испытала страха.
Старший сержант расстегнул полушубок, сел, переобулся и начал закуривать. На гимнастерке у него светлели две звезды и медаль. Рядом с ним сел небритый дядя с посиневшим на холоде лицом. Он держал валенки в руках и поворачивал их к печке то одной, то другой стороной. Напротив него сушил портянки курносый красноармеец ростом с Сафина, а рядом стоял пожилой, чем-то похожий на Люсина отца. Все эти люди нравились Люсе, она была рада, что осталась с мамой в деревне.
— Поешьте, — мать поставила на стол чашку с картофелем и миску с огурцами. — Больше нечего.
За столом они почти не разговаривали, только пожилой спросил:
— Есть картошка-то?
— Есть. Еще наварю…
Они выпили по кружке чая и уснули на полу, а мать, лежа на печи, долго не могла уснуть. Она думала о войне, о муже, который невесть где и, может быть, так же вот спит на соломе, думала об этих людях, занесенных случаем в ее избу. У них где-то были матери, сестры, жены, которые, наверное, сейчас тоже не спали, как она, и думали о своих близких. Теплое чувство согревало грудь матери, оттого что она хоть чем-то помогала бойцам.
Ночью Сафин разбудил старшего сержанта. Тот сел, тряхнул головой, прогоняя остатки сна, тяжело встал, потягиваясь, и мать почти физически ощутила, как не хотелось ему опять уходить и как у него от усталости ноет тело.
Старший сержант поковырял в печке, подул, и мать увидела, что глаза у него еще воспалены от ветра.
Он не спеша перемотал портянки, надел валенки.
— Поднимать, старший сержант?
— Погоди.
Он закурил, выдохнул облачко махорочного дыма. Эти немногие минуты покоя и тишины он воспринимал как редкий дар, выпавший ему в суматохе войны. Он сидел расслабившись, отгоняя от себя все мысли. Сейчас опять уходить на целые сутки, и он заряжался теплом и покоем.
— Конь голодный, клевер, овес нет.
Старший сержант ничего не ответил, и Сафин больше не возобновлял разговор, чтобы не докучать ему своими заботами.
Старший сержант покурил, бросил окурок в печку и переменившимся тоном, решительным и властным, сказал:
— Подъем!
Эти несколько минут кончились, он не имел больше права сидеть у печки. Там, в поле, на ледяном ветру, бойцы ждали своей очереди погреться в избе. Они уже много суток мечтали об этом.
Мать спустилась с печи, стала у двери, провожая бойцов. Первым вышел старший сержант, за ним курносый, потом небритый. Последним уходил пожилой. Поправляя ушанку, он задержался у порога:
— Не стой на холоде, мать. Простудишься.
Она слышала, как они миновали сени, вышли на крыльцо. Потом на улице заскрипел снег.
— А ты куда? — спросила она у Сафина, который торопливо надевал полушубок.
— Клевер надо. Конь голодный.
Он схватил винтовку, хлопнул дверью. Охваченная тревогой, мать подошла к окну, откинула край одеяла, но сквозь заиндевелые стекла ничего нельзя было увидеть.
— Господи, помоги им, — проговорила и села на лавку. В груди у нее все надрывалось от тоски, а за окном бесился ветер и тревожно завывал в трубе.
Она больше не заснула. Снова послышались шаги, хлопнула дверь. Вошли тоже четверо, и, взглянув на них, мать забыла о тех, кто недавно ушел. Эти вовсе окоченели.
— Можно погреться, мать? — спросил передний, а сам шагнул к печке. Они, четверо, стояли сгорбившись и смотрели на огонь.
Она проводила их перед рассветом, и они опять ушли туда, где время от времени что-то сухо, с присвистом, шлепало по снежному полю.
Едва рассвело, мать услышала скрип саней и бодрый басок Сафина. Она заторопилась на крыльцо и ахнула: Сафин привез воз клевера.
Возбужденный, раскрасневшийся от мороза, он весело покрикивал на лошадь.
— Здорово, мамаш! Хороший клевер, лошади сильный будут, корова сильный.
Мать отворила ворота, принесла вилы — Сафин поддел ими целый ворох.
— Просыпал фриц, поздно стрелял, далеко был!
Он щедро навалил клевера корове, засмеялся:
— Войны нет, клевер есть, молоко будет!
Днем, выспавшись на лавке, он сузил глаза в щелочки:
— Липовый чай давай, мамаш! Хлеб, сахар есть, у старшина брал!
Он опять выпил три кружки, потом сходил к лошадям, наколол дров, принес воды. К матери он относился с грубоватой нежностью, которая как-то не вязалась с его напористой манерой говорить.
— Зачем Люся в такой валенки ходит? Маленький надо, по нога надо.
— Так ведь износились ее-то, а новых нет.
— Мне давай, починять буду! Дома все сам делал.
Он принес войлок и кожу, ссучил дратву и сел подшивать Люсины валенки. Он наслаждался этой совсем невоенной работой и, чуть склонив набок голову, щелочками глаз разглядывал ровный дратвенный шов.
— Будешь ходить во какой! — он поднял руку ладонью вниз. — Моя работа — хороший работа!
Люся надела валенки, как надевают только что купленные туфельки, а Сафин, глядя на нее, смеялся круглыми ямочками на щеках.
— Шапка могу шить, шуба шить, дом строить могу, печка могу!
— А у самого шуба с дыркой, — лукаво поддразнила Люся. Ей было легко и весело с этим смешным татарином.
— Фриц делал. Низ ничего, тепло верх, верх дырка нет, — Сафин сам захохотал над своей шуткой. — Память будет!
Вечером мать встретила бойцов у порога. Первым вошел небритый, за ним курносый, потом показался старший сержант и закрыл за собой дверь. Они опять оттаивали у печки, а мать ждала четвертого, но больше никого не было. Она вопросительно взглянула на старшего сержанта.
— Ранен Устюков, мать.
— Как же это, сынок?
— Мина.
Ночью старший сержант выходил последним:
— Не стой на ветру, мать. Простудишься.
У нее тревожно заныло сердце.
Сафин тоже ушел, и, оставшись в опустевшей избе, мать готова была кричать от боли за этих незнакомых и близких ей людей. Теперь она со страхом ждала вторую смену, и она облегченно вздохнула, когда явились все четверо. Она торопливо поставила на стол картошку с огурцами и смотрела, как они ели.
На рассвете Сафин не вернулся.
— Он-то где? — забеспокоилась мать, поглядывая с крыльца. По улице проехала кухня, прошло несколько бойцов. Сафина не было.
Днем мать напоила лошадей, дала им клеверу. А когда стемнело, она услышала во дворе голоса. Вошли небритый и старший сержант. За ними, притворив за собой дверь, показались еще двое, из второй смены.
— А. татарин?
— Убит, мамаш.
— Как… убит?
— Пулей.
Она стояла и не понимала, как это так — убит. Разве можно убивать человека? Это ошибка какая-то! Он вот недавно чай пил из алюминиевой кружки и валенки подшивал…
— Сынок, как же это?..
Но старший сержант ничего больше не сказал. Он сидел, сгорбившись у печки, и растирал руки.
— Ну, согрелись? Пошли. Спасибо, мать, за тепло и приют. Живи сто лет.
Она в недоумении смотрела на них, она заглядывала в лицо каждому, но они все равно ушли, оставив ее у порога.
Она слышала, как заскрипели ворота, как выводили со двора лошадей, как затихали вдали шаги бойцов.
В избе стало пусто и тоскливо. На печи, уткнувшись лицом в подушку, приглушенно всхлипывала Люся. Мать подошла ближе, прижала к груди голову дочери, и девочка больше не сдерживала себя.
А утром, выйдя к корове, мать долго стояла около клевера. За деревней больше не громыхало. Война откатилась вдаль.
— Здорово, мамаш!
Мать вздрогнула и оглянулась на голос. Перед ней, постукивая булыжниками валенок, стоял высокий худой боец лет сорока пяти. С кончика носа у него свисала капля. Он смахнул ее заиндевелой, похожей на боксерскую перчатку рукавицей.
— Заведу лошадь, а?
— Заводи.
Во двор въехали сани, нагруженные деревянными ящиками. Боец развернул лошадь, начал распрягать.
— Клеверку не дашь?
— Бери. Пойду печку затоплю.
Мать пошла к выходу, и ей было уже не так одиноко.