Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 161



Танки и самоходки снова вытягиваются в колонну. Она движется теперь неровно, настороженно: впереди немцы.

В странной лесной войне все полно неожиданностей. Открывается просека — дорога уходит вправо, а на повороте ее скорбно застыли дивизионки. Между станинами груды стреляных гильз, и тут же в разных позах распластались артиллеристы. Они без пехоты вели здесь смертельный бой. Шесть орудий, шесть орудийных расчетов, и ни одного артиллериста не осталось в живых. По их позам и разным направлениям орудийных стволов ясно было, что произошло: немцы окружили батарею, расчеты держались до но было, что произошло: немцы окружили батарею, расчеты держались до последнего человека.

Пехота шла мимо не задерживаясь, даже когда за просекой, совсем близко от дороги, показались немцы. Крылов решил было, что, кроме него, никто не заметил их. Но рявкнули самоходные орудия, взгромоздили дерево на дерево, стеганули из пулеметов, а полк уходил дальше, потому что не здесь, а где-то впереди находился пункт, указанный пехоте. Другие возьмут на себя заботу добить гитлеровцев…

Небо над головой вскипало от самолетного гула: высоко, среди редких облаков, шел воздушный бой, какой-то многоэтажный, непонятный пехотинцу. Скорострельные пулеметы потрескивали и за облаками, и совсем низко над лесом, рассыпая пули вокруг пехоты. Солдаты матерились, возмущенно махали руками, кто-то стрелял из ракетницы. Летчикам непросто было понять, кто на земле, где свои, а где немцы: все перемешалось в странной лесной войне. Но, кажется, они все-таки поняли, что внизу свои, и отвернули в сторону.

Ночью пехота миновала какой-то поселок. Танкисты уже побывали здесь. Они стремительно пронеслись по улицам и, оставив позади себя расплющенные гусеницами трупы немцев, умчались дальше: где-то — Могилев, где-то — Бобруйск. Им — туда. А полк опять очутился на безлюдье и до рассвета шел по опушкам скованного холодом леса, временами останавливаясь, ожидая вестей от разведки: есть ли тут гитлеровцы, нет ли.

На рассвете пехота окопалась за ельником. Повалил снег. При свете дня поле радовало взгляд белизной и свежестью — до тех пор, пока не прилетел необычный снаряд. Сначала вдали что-то толкнулось в землю, потом в небе слабо загудело, тут же усилилось до громового гула, и округа содрогнулась от чудовищного разрыва. Поле на сотни метров вокруг было безнадежно обезображено.

Каков же должен быть калибр орудия? Комбат предположил: более пятисот миллиметров.

Необычная бомбардировка по площадям продолжалась несколько часов. Потом опять повалил снег, и все снова посвежело. Кончился еще один день войны, начиналась еще одна ночь. Крылов стоял в окопе, привычно вслушиваясь в неровный ритм переднего края. Плеснула пулеметная очередь, в ответ простучал «максим», потом шлепнулись батальонные мины, в темном небе высоко и одиноко пролетел снаряд.

Все это Крылов слышал много-много раз. Передний край подремывал, и Крылов тоже начал укладываться на ночь. Снял рукавицы, положил на присыпанное снегом дно окопа, потом снял и накинул на плечи полушубок, накрылся сверху плащ-палаткой, лег, поправил рукавицы так, чтобы они были под бедром, завернулся с головой в плащ-палатку и сразу почувствовал тепло. Несколько раз то близко, то дальше разрывались мины, но он уже спал.

Ему снился солнечный день, старая бабушкина изба, речка с нависшими над водой ветвями. Потом сон оборвался: по лицу поползло что-то холодное, скользкое. Тоненькая струйка воды. Крылов встал, отряхнулся от снега. На передовой было тихо, сквозь чернильные облака подслеповато смотрела луна. Ему показалось нелепым, что он стоял в полузасыпанной снегом земляной яме.

— Устюков?

— Я. Какое хоть сегодня число, сержант? Новый год-то не прозевали?

— Нет еще…





Новый год. Что он даст, тысяча девятьсот сорок четвертый? Этот дал много. Если вытянуть в одну линию все километры фронтовых дорог, по которым прошел Крылов, наверняка будет больше тысячи. Он давно привык к таким вот ночам и уже не представлял себе, что бывают иные ночи и что где-то наряжают новогоднюю елку.

Только к смерти не привык — к ней не привыкают. Это лишь говорится, что кому-то смерть не страшна. И говорят-то те, кто не знает, что такое смерть на войне, кто не видел, как буднично умирают на забытых Богом клочках земли. А жизнь у человека одна. Это так хорошо — жить…

Утром пехота пошла вперед. Но так только говорится: пехота. Пошли люди, которым очень хотелось жить и которые знали, что зимой смерть злее, чем летом: и рану не просто перевязать, и на снегу останешься — окоченеешь.

Пехота поднималась на пригорок, исполосовав поле снежными бороздами. О солдатской судьбе по ним можно было читать, как в открытой книге. Вот следы ног реже: пехота делала бросок, а вот сгустились, образовав снежные каналы, в которых заметны примятые телами неровности: здесь пехота залегла под секущим пулеметным огнем. Дальше борозды снова сузились: люди встали, пошли вперед. А вот след оборвался. Где же пехотинец? Крылову хотелось, чтобы тот появился — пусть хромающий, пусть с перепачканным кровью лицом, — но чтобы был, чтобы шел назад, пусть с трудом, еле-еле, пусть полз, но чтобы двигался, жил.

Но никто не шел назад, а в конце борозды лицом вниз застыл человек, и снег под ним был буро-красный. Человек отдал самое дорогое, что получил от природы, — жизнь и затих, а мимо него шли другие люди, которые тоже не знали, где сделают последний шаг. Но позади них, на земле, которую они отмерили своими шагами, возрождалась жизнь — без этого пехотинца, но благодаря ему, благодаря им. И она будет возрождаться, пока идет пехота, пока шагают вперед обыкновенные люди, пока у них бьется сердце.

Завершался третий год войны. Сколько потребовалось бы лет нормальной жизни, чтобы вместить в себя эти дни, недели, месяцы и годы? Да и возможно ли за одну нормальную человеческую жизнь испытать то, что нередко переживал на войне человек за один день, за один час?

Самый скверный из камней — известняк. Кирка высекала из него белую пыль, которая забивала глаза, нос и рот. Если не было дождей, пыль удушливым облаком висела над карьером, где сотни рабов выламывали камни для современных пирамид. Точно так же они работали тысячи лет тому назад. О двадцатом веке напоминали здесь лишь узкоколейка и вагонетки, а все остальное было древне, как мир: согнутые спины, изломанные тела, свист бичей, камни, трупы, кровь и пыль. Камни здесь дороже человеческих жизней. Камни складывали в вагонетки, потом аккуратно перегружали на платформы, а человеческие трупы волокли по известняковой пыли и оставляли на площадке до вечера, когда приезжала специальная машина. Тогда их швыряли в кузов, как дрова, и увозили в лагерный крематорий.

Карьер был огромной белой пастью, ненасытно пожирающей людей. Утром в лагере они выпивали банку баланды, становились в строй и брели к карьеру. Кости и кожа. Полутрупы в полосатых робах и деревянных башмаках. Рабы двадцатого столетия. На обед им полагалась опять баланда и на ужин баланда. Тут все было неизменно: одежда, пища и карьер, где полутрупы постепенно превращались в трупы. Этот путь был неотвратим, как время, как чад крематория.

Камни выламывались вручную и падали вниз, под ноги людям, которые здесь дешевле камней. Если у кого не хватало сил уклониться от падающего камня, крематорий получал дополнительную пищу. Удар — пыль — белое облачко, кашель, чихание. Карьерный ад. Огонь и вода милосерднее, они поглощают человека сразу, а известняк, как неизлечимая болезнь, разъедал тело и душу.

Потом камень брали в руки и несли к вагонетке, но это и дорога в крематорий. Тут все пути вели в крематорий. Если камень слишком тяжел, его перекатывали — по той же дороге. Потом возвращались назад за новым камнем.

Бывший десантник-доброволец Ляликов нес свой могильный камень, зная, что где-то здесь сделает последний шаг. Перед ним и позади него брели другие смертники. Лиц не было, не было биографий, не было профессий. Были только рабы, карьер и путь в крематорий. Остальное не имело значения.