Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 75

— Возьмем хотя бы Степана Фомича Глушенкова, — директор сделал паузу и посмотрел в зал. — Вот он сидит, наш всеми уважаемый кавалер боевых и мирных орденов, в прошлом храбрый солдат, отстоявший честь и независимость Родины, а нынче заслуженный скотник, мастер высоких привесов, зорко стоящий на страже трудовой чести нашего совхоза. От всей души говорю я ему сейчас спасибо. Думаю, что и все присутствующие в зале присоединятся ко мне и поблагодарят Фомича за все, что он сделал для народа. Давайте, товарищи, похлопаем Степану Фомичу Глушенкову.

Все захлопали.

— А разве можно умолчать, — продолжал директор, — о такой черте характера Степана Фомича, как непримиримость к недостаткам? Когда мы говорим «народный контроль действует», мы опять-таки в первую очередь подразумеваем Степана Фомича. Потому что он не смотрит на лица, если видит огрехи и неурядицы. Он и мне не постесняется о них сказать. Прямо. По-честному. Мол, так и так: есть у нас еще, Кузьма Кузьмич, нерешенные вопросы, и решать их надо немедленно, рачительно и по-хозяйски… Вот он у нас какой, Степан Фомич Глушенков…

— Подумаешь, — громко сказал Федор. — Вон Венька Костомыгин тоже скотник, и привесы у него не мене, чем у Глушенкова будут… Ты о нем скажи… А то дался вам этот Фомич… Или ты, директор, боишься его? Подлизываешься?..

Все засмеялись. Не сдержав улыбки, блеснул зубами Рябинкин, но тут же сделал серьезное лицо, застучал карандашом по графину, призывая к порядку.

— Костомыгин — не фронтовик. Ясно, товарищ Косенков? — сказал Кузьма Кузьмич. — Сегодня день бывших солдат, фронтовиков. О них и говорю.

— Тогда и обо мне скажи! — крикнул Федька. — Как под моим руководством вверенное мне озеро удвоило и утроило производство карасей?

— И скажу, — Кузьма Кузьмич покраснел, тяжело заворочался в узком закутке трибуны. — И на праздник не посмотрю, скажу горькую правду. За то, что ты на войне был, Федор Васильевич, кровь за всех нас проливал, благодарность тебе, как и Глушенкову. Только разве можно тебя с ним сравнивать?.. Вот ты и сейчас пьяный пришел, это в Дом-то культуры, на всенародное торжество… Не постеснялся товарищей своих боевых, женщин наших замечательных, детишек малых. Спился ты с кругу, вот что.

— А где спился? — вскипел Федька. — На озере твоем поганом спился. На карасей глядючи. Кто меня туда поставил? Ты ж сам и поставил, рубли собирать с городских… А я что, не мужик? Хуже того же самого Фомича?.. Да я тоже в скотники пойду, посмотрим, у кого выше привесы будут!..

Уж что тут за шум поднялся! Как и водится, зал разделился на три части. Одни просто потешались даровым представлением, устроенным егерем, другие возмущались его поведением (раздались даже возгласы: «Дружинники где? Куда смотрят дружинники?»), третьи сочувствовали Федору. Но таких было совсем мало. Давно насолил он всем, опостылел. Не хотели люди терпеть его вздорного характера, забористой брани по поводу и без повода. Намозолил он всем глаза своим неряшливым, забубенным видом. А больше всего порицали его, конечно, за то, что он сам себя втайне корил: за легкий хлеб на озере, за никчемность своей работы.

Дождавшись, когда в зале немного стихнет, Федор крикнул совершенно растерявшемуся директору:

— Не егерь я тебе больше, Кузьма Кузьмич! В отставку подаю. Чуешь? А карасями пусть тебя другой кто ублажает… Тьфу! Пропади они пропадом!

И Федор заторопился к выходу, вынужден был заторопиться, потому что к нему уже и в самом деле пробирались меж рядами дружинники — дюжие парни из тракторной бригады, с красными повязками на рукавах.

Федор сходил с высокого клубного крыльца, когда его окликнули. Вот те раз! — это был Фомич.

— Постой-ка, брат. Покурить захотелось… Не найдется?

Федор молча сунул скотнику пачку «Беломора».

— Ты это правильно, Федор, выступил-то. Насчет карасей и прочего… Не думал я, что ты вот так можешь… хвалю.

— Мне на твою похвалу начхать, — сказал Федька. — Я, может, ноне злой по особому поводу. У меня, может, ноне сердце кровью обливается…

— Это ты насчет ордена? Знаю, брат, знаю. Болтался тут Генка — шофер, шепнул по секрету… Но ты не сомневайся, я — никому!.. А ежели желаешь, я завтра поисковую партию сколочу, из нашего брата, фронтовика. Мигом твою «Славу» отыщем…

— Найдете, спасибо вам будет вечное, — сказал Федька. — А я теперь на это озеро — ни ногой. Видеть его не могу…

Вёдра

Над асфальтом колыхалось зыбкое марево. Быстрая езда не спасала от полуденного зноя. Петр Ильич искоса взглянул на спидометр — стрелка дрожала на цифре 90 — и резко погасил скорость. Было невмоготу сидеть в раскаленном «Запорожце», держать в мокрых руках баранку, чувствуя, как она будто подтаивает под ладонями.



Его жена — маленькая, черноволосая, с темными, затаенно-печальными глазами — сказала:

— Потерпи немножко. Поворот будет на сто десятом километре. Так мне объяснили в редакции. Деревня называется… — Она достала из сумки блокнот: — Все забываю… Ага, вот — Перекатилово.

— Дурацкое название, — пробормотал он сквозь зубы, — В следующий раз пусть тебя везет редакционный шофер, с меня хватит.

— Но ведь ты сам вызвался отвезти меня, — сказала она миролюбиво.

Она хорошо переносила поездку. И, судя по всему, даже наслаждалась сухим жаром тесного жестяного короба. Так любят тепло люди, которым приходилось много мерзнуть когда-то. Он взглянул на нее, и нежность прилила к сердцу. Лариса была намного моложе его.

Наконец показался столб с указателем — «Перекатилово. 2 км». В клубах пыли машина-крохотуля с буквой «Р» на ветровом стекле (Осторожно! Ручное управление!) бойко покатилась по проселку. Петр Ильич начал поквохтывать, постанывать от нетерпения, заметив у крайней избы желтый сруб колодца.

— Ох, и попьем! Ох, и попьем! — бормотал он, останавливая машину. Неловко, как полено, высунул из дверцы ногу. Жена хотела помочь, но он, сердясь, отстранил ее руку: — Сам я, сам!.. Ты лучше ведро опусти. Да скорее!.. Ох, не могу!

— Вот и попили, — огорченно сказала Лариса, поднимая над валиком конец гремучей железной цепи.

Но в это время из-за угла избы показалась женщина с ведром. Наверное, она поняла настроение Петра Ильича, его досаду, потому что еще издалека крикнула:

— Напою, напою родненького!

Подошла, скользя по ним невнимательным взглядом — благожелательным и в то же время холодноватым. Была она еще молода, с крепкими босыми ногами, в цветастой ситцевой кофте с расстегнутыми верхними пуговицами.

— Здравствуйте, люди добрые!

Женщина прикрепила ведро к цепи. Затарахтел, заскрипел валик. Из деревянной трубы колодца донесся слабый всплеск, потом короткий захлебывающийся звук — ведро наполнилось водой. Молодуха, расставив ноги, принялась крутить ручку валика.

Петр Ильич, не желая того, увидел, как у женщины, наклонившейся над валиком, поползли под кофточкой полные груди. Он быстро отвел глаза, но молодуха, наверное, все-таки уловила его взгляд. Поджав губы, она улыбнулась с жалостью к Петру Ильичу: она успела уже заметить его негнущуюся ногу.

— На войне? — женщина коротко кивнула на неестественно высокий, сделанный в протезной мастерской левый ботинок Петра Ильича.

— А то где же? — ответил Петр Ильич, на мгновение смутившись.

— Ну, ничего, главное — голова цела. — Напружинясь широким телом, женщина ухватилась за дужку ведра, приподнимая его над срубом. — У меня, между прочим, мужик тоже пострадал на войне… безногий. — Она поставила ведро на край сруба: — Пейте, что ли…

— Пей, Лара, — сказал Петр Ильич и не выдержал — первым жадно припал к воде.

Женщина, придерживая и наклоняя ведро, смотрела то на лысеющую голову Петра Ильича, то на маленькую тоненькую Ларису, гадая, кем она доводится этому пожилому грузноватому дядьке.

А Лариса уставилась на ведро, из которого звучно, большими глотками, роняя капли, пил и пил Петр Ильич. Лицо ее было сосредоточенным и даже будто чуточку испуганным.