Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 75



Когда же голос затих, Иван бросился на конвойного, подмял под себя, поломал, повалил наземь. Потом накрепко связал немца ремнями и оттащил подальше в кусты. Туда же бросил немецкую, с плоским штыком винтовку. И зашагал по пустынной в тот час проселочной дороге на восток. Позже стали попадаться редкие встречные, но они не обращали особого внимания на Ивана: одет он был, как немец, в рабочую одежду, выданную Куртом Шмидтом.

Знать, бежал Иван Глинков из плена под счастливой звездой, потому что спустя месяц стучался в окно родимой ельнинской хаты…

— Да, я был вот таким, — гауптман показал на Саню. — Я был бедный маленький Франц, и никто не ласкал меня, никто не жалел… Кроме дядьи Ваньи… Я помню твою доброту, дядья Ванья… Да, да…

— Как же ты вырос таким-то? — с брезгливой жалостью спросил Иван.

— Каким?

— Да вот таким, — Иван кивнул на фуражку с черепом.

— Я солдат, дядья Ванья, я исполняют свой долг!.. Да, да, свой солдатский долг… Тебе понятно это?

— Чего ж тут непонятного? Только не солдат ты, герр гауптман. Солдат против солдата воюет, а ты с безоружными.

— Хорошо, мы обсудим этот вопрос. Так говорят на ваших собраниях? Но сначала мы будем делать так: ты садишься близко от меня, как мой гость, за стол, и мы пьем хороший францёзиш коньяк. За встречу. За удивительную… да, да… удивительную встречу, которая имеет быть благодаря войне. А мальшик будет сидеть вон там, в углу и не слушать наш разговор. Потому что мы имеем серьезный, ошень серьезный разговор. И откровенный. Я позволяю тебе говорить все, что ты думаешь, и ты не боишься меня и говоришь все, что думаешь… Хорошо, дядья Ванья?

— Ладно, — угрюмо сказал Иван, опускаясь на скамью.

Александр Семенович до сих пор помнит ту горницу, до мельчайших подробностей. Полати, лавки, божница с вышитыми рушниками по бокам, самодельный некрашеный шкафчик на стене — в ней не было ничего такого, чего бы Саня не видел в других деревенских хатах. Но за столом сидел долговязый, с жестким узким лицом, всем своим обликом чужой, жуткий человек, и его присутствие делало горницу тоже чужой и жуткой и как бы отделяло ее от всего, чем жил и к чему привык Саня.

Гауптман достал из шкафчика граненый стакан, плеснул на донышко из бутылки.

— Битте, дядья Ванья.

— Лей еще, — Иван насупленно усмехнулся.

Гауптман плеснул еще.

— Полней лей!

— О! — нервно засмеялся Франц Шмидт. — Я забываль, что дядья Ванья русский мужик. Битте!

И налил до краев. Иван выпил стакан единым махом, обтер бороду ладонью.

— Вот теперь поговорим… — Иван, положив локти на стол, тяжело наваливаясь грудью на столешницу, пристально вглядывался в гауптмана. — Так, так, — бормотал задумчиво, не то чтобы припоминая, а скорее угадывая худенького, печального немчика в этом немолодом уже, лысеющем офицере. — У тебя родинка на виске была… Точно, вот она, родинка. И нос точно такой, и глаза… Сколько годков минуло, а узнаю тебя, Франц Шмидт, узнаю… А лучше б мне не узнавать тебя… Ведь я, дурень, думал, что из тебя человек получится. А ты… — Иван горько скривился, плюнул под стол.

— Ты говоришь мне… ты… Как это?.. тыкаешь меня, немецкого офицера. — Гауптман приподнял бутылку, наливая себе в стакашек, и Саня видел, как неспокойно дернулась его рука. — Но я прощаю тебя, дядья Ванья. Я благородный… да, да, я благородный, великодушный шеловек!

— Слышь, Сань? — крикнул Иван. — Он благородный человек! Чуешь, Сань?

— Да, да, я могу повторить это, — жестко сказал гауптман. — Я имел трудное, ошень трудное детство. У меня был суровый отец, и он не давал мне… как это?.. спускания. Но сейчас я благодарю его. Он хотел, чтобы я вырос примерным немцем. И я вырос им! Да, да, я вырос им, дядья Ванья!.. Я имею хорошее образование, я учился в университет!.. Понимаешь ли ты это, темный русский мужик дядья Ванья?.. Я учил ваш русский. Потому что отец, еще когда я был юн и глюп, предупреждал меня… «О, — говорил мой фатер, — русские — это громадная, громадная опасность!..» Большевик — это нехорошо, дядья Ванья, это — варварство. И Германия не потерпит большевик. Мы прогоним большевик и великодушно дадим вам немецкую дисциплин, немецкий порядок… Дойче орднунг! — гауптман торжественно поднял сухой длинный палец. — Понимаешь, дядья Ванья? Дойче орднунг!

— Чего, чего, а порядка у вас в самом деле хватает, и дисциплины тоже, — сказал Иван, брезгливо косясь на этот палец. — Только вашего нам ничего не надо. Мы по-своему жили я будем жить, как привыкли, как нам любо.



— Как им любо!.. Плёхо вы живете, дядья Ванья, ошень плёхо! Зер шлехт!.. Вы не умеете работать на земля. Нет, не умеете! Но мы вас научим. Мы возьмем ваши земли под немецкий опека. Немецкий хозяин покажет вам, как надо работать на земля. Он будет… как это?.. холить каждый клочок вашей земля. Она будет такой, как у моего отца Курта Шмидта.

— Наша землица черствая, горькая, и хлеб наш горький, — сказал Иван. — От него у немца брюхо вспучит.

— Что есть «вспучит» и что есть «брухо»?

— Животы, говорю, разболятся.

— О, живот! Ты ошибаешься, дядья Ванья, у нас крепкий живот. Немецкий живот все переварит.

— Не переварит. Уже не переварил. Вам бы теперь свою землю, немецкую, удержать…

— Ты рано радуешься, дядья Ванья. Мы отступаем временно, мы выравниваем фронт. Пройдет лютый русский зима, и мы снова двинемся в бескрайние русские степи. Москва — капут, Ленинград — капут, вся Россия — капут!..

— Ты что, и впрямь веришь в такую чепуховину? — Иван глядел на Франца Шмидта мирно, даже сочувствуя будто. — Ай совсем вы, немцы, спятили? — Иван постучал пальцем по лбу. — Думм копф. Ферштеен зи?

— Но, но! — крикнул гауптман. — Я не позволю тебе так говорить, дядья Ванья!

Он встал, ногой отшвырнул скамью, начал вышагивать по горнице. «Ну и журавель!» — невольно подивился Саня: макушкой немец чуть не доставал до потолка.

— Хорошо, дядья Ванья, — гауптман остановился, резко повернулся к Ивану. — Я отвечай на твой вопрос откровенно. Я немецкий официр, я обязан верить в победу нашего оружия. — Он потрогал острый кадык, повел шеей, туго стянутой стоячим воротником мундира. — Я хочу в это верить, черт тебя подери, дядья Ванья!.. Видишь? — кивнул на божницу. — Как это?

— Иконы, — подсказал Иван.

— Да, икони. Бог… Ты знаешь наш девиз? Готт мит унс, с нами бог. Я хочу верить, что бог поможет нам.

— Бог вам не поможет, нет у вас бога. Вам черт — помощник.

— Ты говоришь со мной невежливо, дядья Ванья, — сказал гауптман тихо, словно удивляясь себе. — И я не понимаю, что со мной. Я хочу быть сердитым, но не могу… Я тебя опьять прощаю, дядья Ванья, да, прощаю…

Затем было молчание. Гауптман снова сел, уныло уставился на стакашек с недопитым коньяком. Иван ворочался, скрипел скамейкой, комкал в руках шапку, бормоча что-то.

Тишину разорвал звук, похожий на выстрел. Франц Шмидт вскочил, схватив со стола парабеллум.

— Окно, — сказал Иван. — Чего пужаешься? Окно отворилось.

Гауптман подошел к окну. Саня видел его сутулую спину, талию, перетянутую широким черным ремнем, штаны, свисавшие пузырем на тощем заду. За окном была знобкая осенняя темь. Ветер, врываясь в избу, яростно трепал занавески, кружил по углам, ерошил Санин вихор.

— Русская нош, страшная русская нош, — сказал гауптман, не оборачиваясь. И вдруг Саня услышал, как он всхлипнул: — Бедный маленький Франц! Армер кляйнер Франц!.. Он бредёт через темную русскую нош, он одинок, — как пьерст, и никто не пожалеет его, никто дружески не потреплет по плечу. Бедный маленький Франц! — повторил громко, почти крикнул, и закачал плешивой головой, вздрагивая спиной.

— Нализался, — сказал Иван. — Нюни распустил. Вот он твой францёзиш коньяк…

Когда гауптман повернул к ним бледное заплаканное лицо, Саня понял — что-то надломилось в жутком долговязом немце. Сломался в нем какой-то стерженек. Он сразу обмяк, как большая тряпичная кукла. Сане даже показалось на миг, что сейчас вот, прямо на его глазах, развалится немец на куски — скатится с плеч голова, отпадут руки, мешком осядет на пол бескостное длинное тело…