Страница 21 из 46
Так и в 1942 году под лягушечьей корой фашистских шинелей, покрывших живое тело города, сердце его продолжал приглушенно стучать, мускулы невидимо напрягались.
Едва переступив чужую границу, фашисты сразу пустили в ход басню всех конкистадоров — о своей непобедимости. Они упивались этой выдумкой, сделали ее главной нравственной опорой, щитом и фундаментом третьего рейха.
Но каждая акция партизан выбивала камень за камнем из этого фундамента. Только так и надо оценивать выстрел в Клёниках. Как пример, как первоначальный толчок лавины, который заражает своим движением и пробуждает волю к действию.
Когда спустя сутки мертвого Брандта перенесли в народный дом, на его бледном лице лежало еще пятно позднеосеннего дня; не отсвет, а тень этого дня. Тайная двусмысленность. Что-то липкое и злое, что приносили с собою люди, молча проходившие вблизи стола, на котором стоял гроб, вместо цветов обрамленный хмурой гирляндой еловых веток. Выражение лица у покойника не было ни изумленным, ни испуганным. Смерть оказалась быстрой — на ходу и на снегу. Но кожа не переняла свежей белизны последнего земного прикосновения. Серая тень поселилась на сомкнутых выпяченных вперед губах, на полумесяцах бровей, на щеках, созданных для грима — и так долго носивших на себе грим!
Любопытство, но ни капли сострадания в направленных на него взглядах. Любопытство, маскирующее тайную удовлетворенность. Затем смотрящий осторожно потупляет глаза и выбирается прочь подобру-поздорову…
Вдовы не было у гроба. Два дня назад, когда она стояла с ненужной уже валерьянкой на снегу посреди Клёников, большой карательный отряд начал прочесывать дома вдоль бульвара.
Соседка Елизавета Петровна Виноградова, — та самая, которой выстрел показался совсем тихим, а Брандт потерявшим сознание, потому что крови на нем не было видно, застреленного же полицейского в стороне она просто не заметила, — когда к ней ворвались немцы с лающими возгласами «вег, вег!», — кое-как подняла с постели больную сестру и закутала годовалого сына в меховой жакет: первое, что попалось под руку. Во дворе их поставили вдоль стены, стали требовать, чтоб немедленно сознались, кто совершил убийство? Иначе будут расстреливать каждого третьего. Женщины заплакали, они ничего не знали. Этот отряд ушел в следующий дом, но через несколько часов уже другие увели брата и четырнадцатилетнего племянника как заложников.
— Если убийцы не будут указаны, заложников расстреляем.
Всего по Пролетарскому бульвару и соседним улицам схватили пятьдесят человек. Костя Маслов тоже угодил в облаву. Заложников отвели в казармы Пятого полка, которые стали местным концентрационным лагерем, и держали там недели две — изголодавшихся, запуганных, не понимающих, что же с ними будет дальше…
Женщины — матери и сестры — побежали к дочери Степановых. Она твердила всем:
— Я сделаю все, что смогу.
Может быть, впервые за время оккупации люди снова заговорили с ней, она была им нужна. Она никому не поведала, что в ней стучали и днем и ночью, как добавочный пульс, слова одной старухи-нищенки, которой в порыве откровенности она призналась, как страдает от своего одиночества, как мучается им. «Мученье вины не снимает, — сказала та, не принимая ее краюшку хлеба. — Зачем неправедной жизнью живешь?» Сейчас состояние души у Галины Мироновны было самое смутное. За стеной лежал ее мертвый муж. Но и мертвый он распространял вокруг себя зло! Соседки, которых она знала с детства, смотрели на нее испуганно, укоряюще. Она поймала два-три враждебных взгляда, искоса брошенных на ее крошечных детей, словно и они уже, ничего еще не зная о том, были втянуты в круговорот зла.
Материнский инстинкт вернул ей самообладание. Ей нужно было переступить сейчас через свое прошлое — через остатки любви, через пропасть потери. Прежняя жизнь оборвалась, как туго натянутая нить, и она держала в руках лишь ненужные обрывки.
Грудной ребенок заплакал. Она ушла в дальнюю комнату, подальше от трупа, села там, баюкая малыша. В комнате было жарко натоплено, дров они не жалели. А ведь она видела, как другие — заморенные подростки или согбенные старики — волокли, надрываясь, обгорелые балки для своих печурок. Не во всех семьях остались мужчины…
Ну что ж. Теперь и она не богаче других. Скорбное равенство принесло ей минутное успокоение. Но тотчас она подавила острый спазм плача, потому что вспомнила, кем был ее муж! А ведь он еще не был предан даже земле.
Она поднялась и надела пальто. У нее хватило дальновидности впервые за все тягостные годы замужества поступить так, как она должна была поступать всегда или давно: включиться в общую судьбу города. Она отправилась в комендатуру заступаться за заложников.
Ее резон был незамысловат и доходчив. Она знала, к кому обращалась, и не взывала напрасно к справедливости, но твердила, беспомощно моргая карими глазами, что виновные скрылись, это знают все, что у нее двое малюток, и она не хочет, страшится, ужасается, если кровь казненных невинно, по ошибке, в запальчивости и ради мести падет на их маленькие головки. Она боится взрыва ответного мщения.
— Кляйн кофп, — повторяла для убедительности ломано по-немецки, роняя слезы.
Она вышла из комендатуры несколько успокоенная обещанием немцев не казнить заложников, и теперь шла по улице измочаленная волнением, еле переставляя ослабевшие ноги, но впервые без стыда и без вечной заботы спрятать этот стыд…
Наша небольшая повесть окончена. Правда, можно было бы еще рассказать, как Трофим Андреевич Морудов с помощью Ганса Миллера под видом починки электропровода проник в подвалы гестапо, чтобы запомнить их расположение; как Костя Маслов тотчас после похорон Брандта на Семеновском кладбище отпечатал в типографии последнюю листовку и по приказу Михаила Федоровича Бирюлина, ставшего командиром партизанской бригады, вторично покинул город; как в те же месяцы в Витебске сражалась в подполье и мужественно погибла героиня белорусского народа Вера Хоружая — но это был бы совсем новый рассказ.
Владимир Фомич Кононов и Иван Петрович Наудюнас пережили все треволнения войны. Правда, Иван Петрович волочит искалеченную ногу и тяжело опирается на палку, которую называет своим «конем», но оба они здравствуют.
Михаил Георгиевич Стасенко и Евгений Филимонов погибли спустя полгода, девятнадцатого мая 1943 года, в стычке с карательным отрядом. По слухам, труп Стасенко был сильно изрублен, а Филимонов, возможно, отполз в кусты или был просто брошен карателями в беспамятстве, потому что еще трое суток мучился в Красном бору, стонал и звал мать.
Но даже в эти предсмертные трагические часы Женя был лишен злейших из мук — сомнения и неуверенности. Он умирал восемнадцатилетним, умирал, страдая от ран, но совесть его была чиста, а выбранный путь правилен — он умирал за Родину!
ЗЕЛЕНЫЕ ФУРАЖКИ
О ГРАНИЦЕ И ЛИТЕРАТУРЕ
Один человек, пробыв недолго на заставе, вспоминал потом мечтательно: «Какая там тишина! Прямо монастырская, обо всем забываешь».
Простим ему: он попал на заставу солнечным безветренным днем, когда травы источали тепло, а деревья стояли ствол к стволу, будто крепостная стена. Вот и услышал одну тишину. Так же, как мы, очутившись впервые в заводском цеху, прежде всего услышали бы, наверное, шум. А ведь и шум и тишина одинаково многолики для опытного уха.
Граница тиха. Она может оставаться тихой днями и даже годами. Но эта тишина непрочна, потому что может взорваться в любое мгновение. В ней таится тревога, как под пеплом огонь. И в ожидании этого мгновения, — чтоб не пропустить его, чтоб угадать, — живут в постоянном напряжении и собранности рыцари в зеленых фуражках. Их быт в самом деле схож с существованием затворников, но никто не осмелится сказать, что они напрасно расточают свою жизнь! Самоотверженность как норма каждого дня — разве это кому-нибудь по плечу, кроме настоящих мужчин?