Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 38

— Гришка, пойдем смотреть чудо!

— Бу-сьделано, мама, — отвечает Гришка.

Странная была погода — как детские слезы: покапают и высыхают, и сквозь мокрый блеск, гляди, проступила улыбка.

Мы с Гришкой плыли на катере далеко-далеко, за самый дорогой билет.

Море было темное, в белых гривках. За Симеизом, точно открыли занавес в театре, ветер дохнул в лицо. Возле алупкинской пристани наш катерок заплясал на волнах. У борта по-медвежьи топтался глазастый матросик в красном берете, приноравливаясь поточнее набросить канатную петлю. Наконец катер тяжко бухнулся боком о сваи — от неожиданного толчка Гришка, взметнув руки, проехал по всей скамье, — я едва подхватила... Пробегая обратно, Красный берет прищурился на нас и пробормотал таинственно:

— Товарищи моряки, боритесь за оборачиваемость флота!

Не знаю, что тут усмотрел мой сын, — у него даже нос вытянулся от обиды. Между тем, с Яйлы сваливалось плотное облачное месиво, цеплялось за вершины деревьев. На корму катера вкатилась и тотчас же убралась шипучая, словно газированная, струя — женщины, взвизгнув, подняли ноги. Сзади нас проговорили с густым украинским акцентом: «Не нэрвьтесь, кума! Морской воздух — центральное дело!»

— Выбрали денек для прогулки! — Гришка сунул руки в карманы, свел злые плечи.

— Зато не печет! — попыталась я умаслить сына. Гришка молчал.

Погода суматошилась все больше, ветер, тяжелея, давил на плечи, волны уже открыто разгуливали под скамейками. Кое-кто смущенно проторопился в закрытый салон.

— Довольно странное явление, — пробормотал Гришка. — Люди прячутся, а мы себе сидим...

Теперь уже отмолчалась я.

Народ на палубе оставался молодой и языкатый. «А ну, выбей пыль из старой калоши!» — кричали у правого борта, и волна послушно наподдавала катерку справа. С другой стороны пытались запеть: «Будет буря! Мы поспорим! И помужествуем с ней!» Из машинного отделения время от времени выказывался Красный берет, сверкали дерзкие зубы, в адрес Гришки, взъерошенного и злого, как три собаки, летело что-нибудь вроде: «Греби против ветра, пацан»! «А меня все это за пятки трогает!» — высокомерничал втихомолку Гришка. И вдруг закричал:

— Мама, смотри, волна... как троллейбус!

Бац! И гора воды — на палубе! Крик поднялся до неба. Тут и мы, и все прочие храбрецы ссыпались горохом по трапу вниз, в закрытый салон. Тут уж было порядочно тесно, малыш в матросской шапочке хныкал в углу, громко и авторитетно возмущалась дама в сарафане с четырьмя бретельками на каждом плече, похожем на окорок:

— Безобразие! Почему во время шторма не прекращают навигацию?

— Штормяга что надо! — пряча хитрый блеск в глазах, поддакнул парень спортивного вида. Компания его, белозубая и загорелая, дружно расхохоталась.

— Мама, сейчас сойдем! — дернул меня за руку Гришка. — В «Ласточкином гнезде»!

Я объяснила, что смысла нет: здесь над берегом дождь, а в Гурзуфе, вполне возможно, уже и солнце проглянет: чего же ради мокнуть?

— Я и так уже мокрый, как крыса! — сказано было с неким вызовом.

Дверь в салон приоткрылась, рванул пахнущий солью ветер, просунул голову Красный берет.

— «Ласточкино гнездо» без захода!

И, скользнув полным превосходства взглядом по нашим бледноватым физиономиям, прибавил:

— А кто хочет травить — на палубу!

Молодежь наша отвечала с перчиком — Красный берет исчез. Налетела волна, на стекло салона легло другое — бегучее, живое стекло, скатилось — и снова...

— А почему без захода? — спросил Гришка.

Я пожала плечами:

— Наверно, тут пристань неудобная — волнение все-таки. Видишь, придется плыть дальше. А там, не успеем оглянуться — Гурзуф.

— Или морское дно! — В голосе Гришки запросились злые слезы. — Вот как опрокинемся...

Только тут, не раньше, печальная истина открылась моему тугому соображению.





— Слушай, сын, да ты не трусишь ли?

Гришка сверкнул злым оскалом:

— Хватит пилить меня колкостями! Вот я папе напишу, как ты тут... заботишься!

У него была яростная и отчаянная мордочка хорька, застигнутого в курятнике, пальцы судорожно хватались за стенки салона: он был без памяти, он спасал свою жизнь!

Мы сошли на пристани «Золотой пляж».

По косогору катились кофейные потоки ливня, мокрый шелест листвы приглушал всплески моря. Мы тащились по скользким откосам, под холодными лозами дождя — молча, не глядя друг на друга.

Вот он, мой сын. Дома, огражденный устоявшимся бытом, он выглядел довольно-таки приличным малым: «Тетя Майя, электричество не кусается!», «Мама, ну это же чисто по-женски — бояться неядовитых змей!»

...Как он ринулся к трапу, как он оттолкнул даму в сарафане, как, не оглянувшись на погибающий, по его мнению, корабль, заячьими прыжками устилал к берегу!

Да, он отдельный, особый, он сам по себе. Почему же у меня лицо пылает — от прощального взгляда Красного берета, от его окрика — вслед: «Эй, слабак, ходи по сухому!»

Сын заворачивает в боковую аллею, и я слышу наигранно бодрый возглас:

— Мама! Сюда! Тут не промокает!

Гришкина голова выглядывает из беседки. Вернее, это — густейший навес из чего-то кудряво вьющегося, у входа в искусственный грот, а там действительно сухо, вдоль стен стоят скамейки. Мы садимся возле входа. Дождь колышется перед глазами, как занавеси прозрачного бисера. Молчим. Никогда еще мне так тяжело не молчалось — с сыном. С моим собственным сыном...

Гришка провозглашает в том же бодряческом тоне:

— Вот так кавардак с участием стихий!

Я молчу. Сын упорно не слышит моего молчания.

— Вот прояснит — и автобусом в Ялту! Как ты насчет отбивной, ма? Я непрочь!

Он болтает все веселее и веселее. Он улыбается и елозит взглядом по мокрым листьям плюща. Он страшно боится, что я заговорю.

И все-таки я заговорила:

— Ну как, доволен? Все-таки удалось спастись!

Вся оборонительная веселость слетает с Гришки.

— Только не надо принципиальничать, — говорит он, суживая светлые, как дождь, глаза. — Ты перевари рассудком: на какой рожон мне нужно море? Я буду математиком.

Я молчу. Гришка внезапно раздражается, срывается на крик:

— Миллионы людей живут без этого моря! И прекрасно живут! А ты своими придирками... ты просто сделаешь из меня припадочного!

Я молчу. Гришка спорит с моим молчанием. Он произносит целую речь и никак не может закруглиться. Он выступает адвокатом своего всполошенного душевного мирка. Защищает свое право «не бить зря голову об стенку, разумно взвешивать в каждом отдельном случае...»

А я смотрю и вспоминаю... Года два назад появилась в Гришкиной школе сильно немолодая и чуточку смешноватая дама, называвшая себя «старой фонетичкой». Каждый встречал таких людей, чья чистая, бескорыстная, абсолютная любовь к своему делу способна буквально горами двигать. Через месяц добрая треть школы рассуждала о преимуществах московского произношения перед «петербуржским» и старалась произносить «т» — «чтоб двигалась диафрагма». Гришка вступил в кружок художественного слова. Стоя перед зеркалом, он по десять раз произносил «жех, жух, жох, жах» — тетя Майя с пеной у рта уверяла, что «эта чокнутая заразила детей своими синдромами». Однако кончилось все это весьма неплохо — Гришка выступил на школьном вечере с «Песней о Соколе». Он стоял на сцене, вздрагивая, как на ветру, пятнами горел румянец на худых щеках, и, господи, как хорошо, как искренне звенел детский его голосишко: «Безумство храбрых — вот мудрость жизни!»

И в ответ на длинную его речь я только и повторила эти слова. Тогда он замолчал.

Очень нехорошо было нам здесь. Дождь журчал, бормотал, всхлипывал; ровный и монотонный, он вовсе не обещал остановиться, и облачное небо нависало все ниже, и мы сидели, изнемогая от чувства отчужденности, когда за стеной плюща хрустнул мокрый гравий и высокого роста человек заглянул в наше убежище.

Я тотчас узнала его характерную фигуру — Краболов с Высокой Горки: в зеленом плаще с отстегнутым капюшоном, с лицом совершенно мокрым и ничуть не досадующим на это, стоял перед нами. Не обеспокоит ли он нас — «о, нет, пожалуйста», и таинственный «дядя Боря» уселся на скамью по другую сторону входа, вытащил из недр своего плаща тетрадь в черной клеенчатой обложке и начал ее листать.