Страница 6 из 120
Тогда Энгельсгофен, совсем как Кейзерлинг, сказал: «Вы, сербы, без конца жалуетесь, что вас обманывают, а на самом деле вы сами себя обманываете!»
«На это я заметил, — рассказывал Павел, — что хотел лишь высказать то, что не смог высказать Гарсули. Объяснить, почему нам все так осточертело. В Турции нам не лгали. Турки редко нарушали слово. Нарушали его пандуры, потуреченные сербы или еще какие проходимцы, а в Австрии — все наоборот. Лгут больше всего те, кто занимает высокое положение. В Турции нас надували башибузуки, а в христианском государстве — разряженные в шелк и бархат вельможи. Пусть фельдмаршал-лейтенант извинит мою дерзость, но, бог свидетель, я говорю правду».
«Говорите, говорите, — сказал Энгельсгофен, — я знаю всех этих сволочей. Они во всем виноваты! С этим я согласен».
«Мы все чтим вас как отца, — продолжал Павел, — но в Вене нет ничего святого — не ценят они ни данного слова, ни полученных в бою за отечество ран, ни слез бедняков. И я счастлив, что уезжаю далеко отсюда. Так думают и мои братья. Я не для того родился на свет божий, чтобы быть профосом для своих соотечественников. А здешние господа вельможи очень любезны, обещают, подписывают, потом, улыбаясь, ото всего отрекаются. Вздыхают и говорят: «Вы-де нас неправильно поняли!» Вот что гонит нас из Австрии. Наш народ был тут не на привилегированном положении, а наемником, которого можно прогнать. А поскольку мы не больно сильны в немецком языке, нас обманывали и в документах. В последнее время, скажу, положа руку на сердце, кровь ударяет в голову при виде австрийской шляпы со страусовым пером. Придет день, и Австрия еще пожалеет о нас, как только увидит, что граница с Турцией опустела и оголилась».
Старый Энгельсгофен тяжело поднялся и сказал, что внимательно его выслушал. Он не считает больше капитана своим офицером и потому дал ему выговориться до конца. Просто счел это долгом учтивости и не из особого к нему внимания, а перед памятью погибших людей, которые в течение многих лет служили под его началом. Это были храбрые, честные, порядочные люди. Но Павел глубоко заблуждается, полагая, что о сербах в Вене кто-нибудь пожалеет. После ухода пустые земли вдоль Дуная и в Славонии двор и его старый друг, граф Харах, заселят эльзасцами и лотарингцами, а от них и следа не останется. И уже через год-другой не услышишь там сербской песни. Русский посол в Вене оказывает Австрии величайшую услугу, что переселяет сербов в Россию. Они-де переселяются, словно выполняют наказ Гарсули!
Исакович рассказал, что, когда услышал это, его словно громом ударило!
В глазах все кругом пошло! Он хотел что-то еще добавить, но тут Энгельсгофен сказал, что он может идти!
«А когда я пошел, — рассказывал Павел, — учтиво пятясь, старик вдруг весело воскликнул: «А что поделывают ваши прекрасные жены? Тоже собираются в Россию? Как поживает златокудрый ангел, что закрывает глазки, танцуя полонез, словно белый ягненочек?»
Я спросил: «Варвара?»
«Да! Да! Да! — закричал он. Потом спросил: — А брюнетка со сросшимися бровями, которая выдерживает, не моргнув, любой взгляд? У нее по-прежнему красивые ножки?»
Я сказал, что Анна счастлива и у нее чудные дети.
«А та высокая, как гренадер, желтоглазая? Как она?»
Я ответил, что хорошо. А что я мог еще сказать?
Энгельсгофен проводил меня до самой двери с любезной улыбкой и все помахивал рукой. Старик снова переменился. Ожил прямо.
«Передай им, — крикнул он, — что старый Энгельсгофен их не забыл. «Die schönen Croati
Он-де, разумеется, помнит и других красивых женщин, что вполне естественно, но память о них — самое прекрасное, что он увезет из Темишвара. Все прочее — сплошная глупость. Сплошная.
«Привет им и счастливого пути!»
«Я еле на ногах удержался, — рассказывал Павел, — такой меня смех разобрал. Старик запомнил всех ваших жен, а вас троих даже не помянул! Когда я вышел, кирасиры удивленно переглянулись, не понимая, почему я так развеселился. А Энгельсгофен тем временем опять утонул в своем кресле за столом. Последнее, что я видел, были его ноги и сапоги со шпорами, и мне снова показалось, что они росли на глазах.
Темишварские колокола перестали отзванивать полдень.
Я остановился, с души у меня словно тяжелый камень свалился. Не зная, куда двинуться, я трижды поворачивал то туда, то сюда, и часовой трижды брал на караул.
Но с тех пор не выходят у меня из головы слова, с насмешкой сказанные Энгельсгофеном: «Переселяйтесь, переселяйтесь в Россию! Ваше место займут немецкие крестьяне из Лотарингии и Эльзаса. И через несколько лет по селам Темишварского Баната не услышишь больше ваших песен. Останутся только разбросанные могилы, как в Коморане и Острогоне. И в Махале, где сейчас пахнут акации, где опадает их цвет, воцарится тишина».
XIII
Пока жив, хочу спать на твоей руке под акацией
Согласно письму хворого родича Павла, некоего лейтенанта Исаковича из Нови-Сада, Павел жил в Темишваре до конца августа 1752 года. И в день святого мученика Мирона, а по новому календарю — мученицы Розалии, то есть тридцатого августа, уехал в Градишку и Митровицу. Был вторник. Последняя четверть луны.
Как рассказывал ему Павел, в тот день стояла адская жара.
Лето в Темишваре порою бывает очень знойным и сухим. Жара, говорят, приходит в Венгрию из далекой Азии. Преодолевает на своем пути бесконечные просторы степей, проходит через горные теснины Карпат и разливается, точно вулканическая лава, по равнине сербского воеводства, некогда бывшей морским дном.
В такие дни люди бегут от солнца, прячутся в тени деревьев и спят, точно оглушенные. И тому, кто их неосторожно разбудит, может прийтись худо: пырнут чего доброго ножом в живот!
В такие дни по Темишвару бродят собаки, языки вывалены, дышат они так, словно проглотили соленую рыбину. И рычат даже на детей.
Павел часто вспоминал в России, в своем доме, последние дни, проведенные в Темишваре, но что тогда произошло в их семье, так и осталось для него неясным.
Известно лишь, что на следующее утро после ссоры в трактире «У золотого оленя» Петр Исакович подошел к столу, где сидел Павел, и братья расцеловались как ни в чем не бывало. Петр, слегка побледнев, сконфуженно посмеивался, а Варвара счастливо улыбалась и ласково погладила того и другого по косице. Ревность Петра к Павлу исчезла, словно ее сдуло теплым ветром.
Анна и Юрат шумно ликовали, увидев, что мир в семье восстановлен. Павел смотрел на Варвару и думал, до чего хороша эта женщина, когда улыбается, а еще краше, когда на глазах блещут слезы. Видимо, златокудрой красавице удалось за ночь изгнать ревность из души мужа. Каким образом, никто не знал. Впрочем, разве всегда можно сказать, почему буря и гроза сменяются радугой: так было и в семейной жизни Варвары и Петра.
— Ты чего, каланча, на мою жену пялишься, как аист на яйца? — воскликнул Петр, но было понятно, что он шутит.
Павел уговаривал Петра послушаться тестя и отказаться от переселения в Россию. Или, по крайней мере, чтобы ублажить старика, оставить у него жену до весны, а потом за ней приехать.
Петр беззаботно улыбался, поглядывая на жену, и твердил, что с тестем, сенатором в Нови-Саде, он все быстро уладит.
А у Варвары на губах играла странная, чисто женская улыбка, и она смотрела Павлу прямо в глаза.
Петр и в самом деле был именно таким, каким он виделся жене: сущий ребенок! И хотя ему шел тридцатый год и он отважно стрелял в отступающих из Праги французов, когда его ранили, он сразу стал похож на раненого жеребенка.
Услыхав, что в русскую армию его зачислили корнетом, он потерял всякий покой, тем более что привык кичиться своей красотой, знатностью и богатством жены. В помрачении рассудка он даже брата заподозрил в неладном.
В главном штабе Варадина Петра Исаковича не очень ценили и оставили его в армии лишь благодаря тому, что он женился на дочери сенатора, а старого Стритцеского в штабе почитали. Петр получил премьер-лейтенанта уже после свадьбы, но бумаги он вовремя не выправил. Вот и отстал. А в мирное время, подобно всем Исаковичам, по службе вперед не продвигался.
4
«Прекрасные хорватки!» (нем.)