Страница 128 из 138
Хрупкая Красотка Полли тоже понимающе, согласно кивала. Как бы про себя она произнесла:
— А как становятся членами королевской семьи?
Мюриэл, почувствовав неловкость, отвела глаза.
— Кто-то приезжает, и тебя узнают, как это было с Мюриэл, — пришла на помощь ей милая Добремиш.
Карие глаза её сверкали, она вспыхнула, словно любой обидный для Мюриэл намек касался лично её.
Все с готовностью закивали. Добремиш не терпела возражений.
Но младшая дочь кузнеца Люба, бросив на Добремиш извиняющийся взгляд, сказала:
— А всё-таки, знаете, это интересный вопрос. Я всегда считала, что моя мама была бы святой, не имей она четырнадцати детей. Ну какие у королевы Луизы заботы? И зачем бы ей ругаться или грозиться кого-то убить или воровать?
— Да как такое только в голову может прийти! — вспыхнула Мюриэл.
— Ну-ну, где же твое чувство юмора? — воскликнул Дюбкин.
Все засмеялись. А Мюриэл задумалась, и ей вдруг стало одиноко.
— Многие бедняки — святые, — сказала Добремиш. — Чтобы стать добрым и преданным, ни богатство, ни праздность не нужны. И я уверена, многие богачи жестоки и мелочны.
Глаза у неё горели ещё более непримиримо, черные волосы блестели.
— Вот именно! — воскликнула Мюриэл, и все с готовностью согласились.
— А всё-таки, — сказала дочь кузнеца Люба, — по-моему, это как-то несправедливо. — Все забеспокоились. — Разве они красивее нас? Да взять хоть Добремиш, она самая хорошенькая девочка из всех, кого я видела, хоть и немножко курносая.
А Красотка Полли, когда не беременна, просто прелесть.
Люба замолчала и покраснела.
— Я не хочу сказать, что ты дурнушка, Мюриэл. — Но даже сама Мюриэл понимала, что она не первая красавица. — И ведь они нисколько не умнее нас, — поспешно добавила Люба. — Я не встречала никого остроумнее Дюбкина, хотя с девушками он ведет себя глупо, этого у него не отнимешь. И если уж говорить об уме, то Фрокрора произвели бы в принцы, если бы поймали.
Она засмеялась и тут же побледнела, заметив возмущение на лицах друзей.
Мюриэл разрыдалась, а Добремиш сказала, горько плача:
— Какая же ты всё-таки, Люба! Посмотри, что ты наделала!
Мюриэл так рыдала, как будто у неё сейчас разорвется сердце, и все от расстройства тут же забыли о Любе.
— Клянусь тебе, Мюриэл, — сказал Дюбкин, — никто больше не упомянет имени этого человека, не будь я Дюбкин.
— Откуда я знаю, может быть, на самом деле тебя вовсе не Дюбкин зовут! — всхлипывала Мюриэл. — Кто вообще что-нибудь о ком-нибудь знает? Кто я такая, к примеру?
Её друзья кусали губы и ломали руки, но от стыда и одиночества она никому больше не верила. Она вспомнила, как похожи были крики фрейлин на хохот ведьм, потом вспомнила, как смеялись её дорогие друзья, чтобы обмануть её, когда Дюбкин попытался выдать чьи-то слова за шутку. Разве был на свете кто-нибудь более одинокий и несчастный, чем она? Разве был кто-нибудь более затерянный и беспомощный в этом жестоком, несправедливом мире? Нет.
Мюриэл сказала:
— Вы все с ним заодно. Иначе зачем бы он доставил меня к вам — он, злодей Фрокрор, которого вы якобы презираете как насильника и анархиста?
Она рыдала и рыдала и рвала на себе волосы, и если бы её не отвлекал зуд, вызываемый крестьянским платьем, её горе было бы неподдельным, как в сказках.
Добремиш прильнула к ней, плача и дрожа; она так любила Мюриэл, что с радостью отдала бы за неё жизнь.
— Милая, милая Мюриэл, — говорила Добремиш, — мы с ним не заодно. Мы спасли тебя от него. Но раз уж мы коснулись этой ужасной темы, расскажи нам, что случилось, прошу тебя, и, может быть, тебе станет легче.
— Я выпала из экипажа, — сказала Мюриэл.
— Ах нет, Мюриэл! Расскажи, что случилось раньше. Мюриэл судорожно вздохнула, ломая руки, потом села и начала свой рассказ.
— За окнами освещенного хлева мягко падал снег, — рассказывала Мюриэл. — Я доила коров. Когда с ведрами в руках я подошла к дверям, на меня — о, ужас! — вдруг сзади кто-то набросился. Одной рукой меня обхватили за талию, а другой зажали мне рот, не давая кричать. Я бережно поставила ведра на землю, к счастью не расплескав ни капли молока, и меня потащили — ведь сопротивляться, конечно, было бесполезно — к карете, стоявшей в темноте на обочине дороги. Связанную, с кляпом во рту, неизвестные люди отвезли меня в пустынное место на скалистом берегу моря. Лошади остановились перед заброшенной фермой, и мои похитители, изрыгая отвратительные ругательства, выволокли меня из кареты и толчками и тычками загнали в темный амбар. Можете представить себе мой ужас, мои душераздирающие мольбы — сквозь кляп — о пощаде и горячие набожные молитвы, которые я мысленно произносила, призывая на помощь Всевышнего.
Я думала, ко мне тут же начнут приставать, но моим опасениям не суждено было оправдаться. В полу амбара оказался замаскированный люк, его открыли, и за ним я с изумлением увидела лестницу, ведущую вниз, в бесконечность. Мне приказали спускаться. Эта лестница была вырублена в скале, судя по всему, в какие-то давние времена. Мы не спустились ещё и на сто ступеней, как приглушенный шум ночного ветра над нами затих. А на глубине примерно тысячи ступеней послышался грохот морского прибоя. Вскоре, отворив кованую дверь, мы оказались в уютной, хотя и довольно скромно обставленной, комнате — точнее, в пещере, которая, по всей видимости, была частью вырубленного в скале подземелья. Меня быстро провели через эту комнату — я успела заметить только несколько картин и чайный столик — в меньшее помещение, служившее, по всем признакам, кабинетом. В дальнем углу в камине полыхал огонь, а перед камином спиной ко входу в кресле-качалке сидел человек.
«Благодарю вас, можете идти», — сказал он.
Мои похитители тут же отпустили меня и удалились в направлении потайной лестницы, — я не могла не отметить, с какой готовностью исполнили они приказание незнакомца, хотя говорил он тихим голосом воспитанного человека.
«Подойди ко мне, дитя моё», — произнес незнакомец. Я забыла сказать, — но вы, наверное, и сами догадались, — что, хотя во рту у меня был кляп и руки мне связали, ноги у меня оставались свободными. Дрожа от страха, на негнущихся ногах я направилась к человеку, сидящему в кресле-качалке. Я прекрасно понимала, что силы наши слишком неравны. Несмотря на его безмятежное спокойствие, чувствовалось, что это отчаянный человек. Я приблизилась к нему, и он медленно повернулся ко мне.
О, это лицо! Ни один поэт, художник или скульптор, никакое самое воспаленное воображение не смогли бы передать выразительность и демоническую красоту лица Фрокрора. (Да, это был Фрокрор, вы, конечно, уже догадались.) На вид ему было не больше двадцати шести, но за свою жизнь он успел перестрадать больше иного восьмидесятилетнего старика. У него не было ни бороды, ни усов, его волнистые волосы, прежде, как видно, золотисто-каштановые, до времени поседели. На левом глазу за стеклом очков чернела повязка. Тонкие чувственные губы, орлиный нос, волевой, но не слишком массивный подбородок. Выступающий, но не безобразный кадык. Даже если бы незнакомец не произнес ни слова, можно было бы догадаться, что голос у него низкий, тембра виолы да гамба, но, конечно, нисколько не грубый. На нем была белая рубашка-апаш и элегантный лиловый камзол с золотым шитьем. На широком поясе под камзолом слева висел кинжал в ножнах. Пальцы у незнакомца были длинные и, я бы сказала, изящные — пальцы лютниста, и он действительно играл на лютне, как я позднее от него узнала. Ноги, обутые в комнатные туфли лилового бархата, были длинны и изящны, как у красивой женщины, и в то же время по-мужски мускулисты. Но лицо! Где мне найти слова, чтобы описать его? Лучезарно прекрасное и при этом зловещее. Лицо человека, на чью долю выпало столько страданий, что у него не осталось другого выбора в жизни, кроме трагедии самоубийства или маниакального неприятия мира, который столь жестоко с ним обошелся.