Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 183 из 200

Действительно, приступил Зиновьев к показаниям с того, что, как он, видимо, полагал, от него и ожидали. «Я думаю, — сказал он, — что поступлю правильно, если начну с восстановления объединенного троцкистско-зиновьевского центра в 1932 году». Вместе с тем, не забыл он и о том, что следует подтвердить и непрерывность существования антисталинской оппозиции с 15-го съезда, а особенно — после признания 16-й партконференцией в апреле 1929 года наибольшей опасности для ВКП(б) правого уклона.

«Когда я, — продолжал Зиновьев, — смотрю теперь назад, в 1928-1932 годы, я должен сказать, что и в эти годы между нами и троцкистами осуществлялось только известное разделение труда. Что он (Троцкий) делал за границей с развязанными руками в другой обстановке, то же самое делали другими методами в другой обстановке на родине. И мы в это время были только более опасными и более вредными, потому что мы делали это менее открыто, именно потому, что мы были ближе к руководящему составу партии, к самой партии и учреждениям советской власти. Мы составляли филиал троцкизма внутри страны».

Но и такое признание оказалось уверткой. Зиновьев не сказал, что же именно они «делали». Однако продолжал, не замечая противоречия, объяснением длительного бездействия и тех, и других. Правда, теперь говорил уже не «я», а «мы», лишь подразумевая себя одним целым со своими единомышленниками.

«Что ждали? — задал он риторический вопрос. — Ждали двух вещей. Увеличения трудностей, которые при тогдашней (нашей) концепции должны были неминуемо пойти более обостренно, ибо от капитуляции перед трудностями вначале мы перешли потом к прямой ставке на трудности...

Мы ждали, во-первых, обострения трудностей. Ждали и надеялись, во-вторых, на возникновение раскола внутри ЦК большевистской партии... И вот в 1932 году создается обстановка, которая и для оставшихся в СССР, и для Троцкого, находившегося на буржуазной свободе, показалась моментом, которого мы ждали. Нам показалось в этот момент, что действительно трудности будут расти, что они имеют органический характер, что недовольство расширяется, что наступил момент, когда мы сможем решиться на более (? ) активные действия. Мы питались всякими слухами, черпали их откуда угодно — со страниц “Советского бюллетеня” (явная ошибка, следует читать “Бюллетень оппозиции” — Ю. Ж. ), “Социалистического вестника” (газета эмигрантов-меньшевиков, издававшаяся в Берлине — Ю. Ж. ), слушали из подворотни о том, что возникают разногласия в ЦК».

Повторяя многократно «мы», Зиновьев долго не объяснял, кого конкретно он имеет в виду. Наконец понял, что увертками не отделаться, и пояснил, опять же обойдясь без фамилий:

«Мы прошли в том же 1932 году как бы два цикла. Первый — когда идет прямая ставка на рост трудностей, надежда на то, что они вырастают в такой мере, когда мы и “правые”, и троцкисты, и примыкающие к ним более дробные меньшие группы сможем выступить открыто, мечтали выступить единым фронтом, причем тогда считали, что больше всего шансов принадлежит “правым”, что их прогнозы больше всего оправданы, что их имена будут иметь особенно притягательное значение. Поэтому мы считали необходимым в этот момент особенно подчеркнуть близость с ними, искать близости к ним и самонадеянно считали, что имена Зиновьева, Каменева и Троцкого будут иметь особенно большое значение».

И снова Зиновьев спрятался за спасительным «мы», за подразумевавшимися единомышленниками, умолчав о конкретном единственном «деле». О своей и Каменева роли в пусть косвенном, но все же участии в распространении документов Рютина, что неоспоримо свидетельствовало о связях зиновьевцев с «правыми». Снова и снова Григорий Евсеевич отделывался общими рассуждениями:

«Мы считали, что будет происходить рост и обострение трудностей, что недовольство пойдет не ручейками, а реками и морем, что приходит тот желанный момент, когда мы должны будем, и конечно, единым фронтом, сделать открытое выступление против партии. Новое открытое выступление может быть сопровождаемо каким-либо более активным шагом, который мы не применяли во время первой дискуссии (в 1927 году — Ю. Ж. ), хотя и тогда мы доходили до антиправительственной демонстрации 7 ноября. Более всего тогда подпольные группы как “правого”, так и так называемого “левого” направления искали связи с Зиновьевым и Каменевым».

Григорий Евсеевич продолжал рассуждать вообще, что он умел давно и великолепно делать, но так и не упомянул о столь необходимом обвинению — о существовавших группировках оппозиционеров, их составе, чтобы, используя такие данные, можно было бы сделать заключение о существовании широко разветвленного заговора. И тогда Вышинский не выдержал. Не смог больше выслушивать названное вскоре Троцким «дипломатией».





«Вышинский: Нельзя ли более конкретно? Нельзя ли сказать, в чем заключалась связь (с подпольными группами всех толков — Ю. Ж. )?

Зиновьев: Так как наиболее авторитетный по своей контрреволюционной идеологии Троцкий находится за границей, то люди обращались к Каменеву и Зиновьеву. Обращения шли и от “правых”, с которыми мы имели контакт с 1927 года. Не очень систематический, но никогда не прерывавшийся.

Вышинский: Скажите, с какого года? Скажите — “от и до”. Зиновьев: Можно сказать, что они не прекращались до самого последнего дня. Обращения шли от остатков Рабочей оппозиции — Шляпникова, Медведева, обращения шли от группы так называемых “леваков”, о которых здесь уже говорили. Это Ломинадзе, Шацкин, Стэн и другие... Обращения шли также от так называемых, как мы их тогда называли, индивидуалов. Речь идет о людях, которые вообще входили в нашу сферу влияния, но которые, тем не менее, держались несколько индивидуально. К числу их относился Смилга, до известной степени Сокольников...

Во вторую половину 1932 года мы проходили через несколько другой цикл, а именно — мы начали понимать, что мы раздували, преувеличивали трудности, как это было и раньше. Мы начали понимать, что партия и ее Центр преодолеют эти трудности. Но и в первую, и во вторую половину 1932 года мы пылали ненавистью к Центральному комитету и к Сталину. Мы (были) уверены, что руководство должно быть во что бы то ни стало сменено. Что оно должно быть сменено нами вместе с Троцким и “правыми”.

Только поведав не столько о какой-то идеологической программе, сколько высказав несомненную зависть тех, кто обладал властью, но лишился ее, Зиновьев внезапно вспомнил о Смирнове, которого все остальные подсудимые пытались представить прямым представителем Троцкого в СССР. Вспомнил о нем только для того, чтобы если не переложить полностью на него, то хотя бы разделить с ним ответственность за пресловутый террор.

«Эти моменты, — утверждал Зиновьев, — эти минуты, когда мы с ним договаривались, были наиболее решающими из всех моментов, когда готовился заговор. Больше того, именно тогда же мы намечали с ним вопрос о лицах, против которых должно быть направлено террористическое оружие. Ясно, что тут называлось в первую очередь имя Сталина... Назывался как человек, на которого должно быть направлено оружие в первую очередь — С. М. Киров. Ясно, что тогда же говорилось о Ворошилове».

Наконец-то признав намерение приступить к террору, Зиновьев перешел к не менее значимому для обвинителя.

В центр, разъяснил Зиновьев, «входили Зиновьев и Каменев. Что касается Евдокимова и Бакаева, то они входили в него формально... Со стороны троцкистов первым, бесспорным членом, вожаком их, моральным и политическим представителем назвали Ивана Никитовича Смирнова, вторым — Мрачковского, далее — Тер-Ваганяна... От группы “левых” имелись в виду Ломинадзе и Шацкин».

Повторив уже сказанное другими обвиняемыми, Зиновьев все же добавил: «Решающее значение имело так называемое совещание в Ильинском на рубеже между летом и осенью 1932 года. Во всяком случае, после моих переговоров со Смирновым, переговоров Евдокимова со Смирновым и Мрачковским, переговоров Каменева с Тер-Ваганяном, переговоров Каменева с Ломинадзе, переговоров с Томским и целым рядом других. Все созрело политически, все предпосылки были налицо. Все было более или менее намечено в черновом, если так можно было выразиться, наброске, и речь уже шла о практических выводах».