Страница 3 из 14
Критики писали, что рассказ В. Кантора «Смерть пенсионера» весьма скупо рисует картины, зато передает и порождает мысли со степенью достоверности на грани ощущения телепатического сеанса. Такого рода эффект возникает не очень часто, но это и есть, на мой взгляд, признак искусства, художественности. Скудная детализация окружающих Галахова предметов порождается не только свойством моей стилистики, но еще и скупостью общественной реальности по отношению к главному герою, погибающему от моральной тупости окружающих его людей. Мне кажется, что доминантой рассказа становится описание процесса ухода из жизни одного из лучших представителей рода человеческого, не выдержавшего бессмысленности человеческого мира. Когда я писал рассказ, я вспоминал и «Превращение» Кафки, и определение ада, которое давал герой Достоевского: «невозможность любить». Ведь библейского и посмертного ада нет (так я полагаю), зато окружающая нас действительность – это и есть ад, местами, неплохо обставленный. Поэтому мой герой осужден на этот ад, как и любой другой человек, без вины виноватый, однако, и в этом держится достоинство его личности, сохраняет в себе способность любить. По модели, с математической точностью выявленной Яковом Беме: «ангел посреди Ада находится в Раю». Это произведение – отнюдь не только о страданиях современных пенсионеров. Здесь фиксируется феномен, который уже давно был зафиксирован в русской и мировой литературе: чем человек сильнее чувствует потребность любви и готов сам отдавать свою любовь другим, тем меньше он ее получает со стороны окружающих.
Происходит тихое и разрешенное законом убийство ближнего с помощью отказа ему в уважении и любви, одинаково опасное и для того, кого таким образом убивают, и для человека, проявляющего душевную скупость. Скупой платит дважды – и за себя, и за другого, которому он недодал. Безответная любовь гениального человека, живущего в контексте нелюбви и бытовой пошлости, – основная тема рассказа «Смерть пенсионера». Эти условия, для себя самих и для Галахова, организовали его ближние – родные и неродные люди, все одинаково чужие ему в морально-общественном аспекте и одинаково чуждые ему онтологически. Во время его похорон один из его друзей плаксивым голосом констатирует, что, дескать, ты-то попадешь в рай, а нам, несчастным, что суждено? В свое время русский философ Николай Федоров, отвечая на вопрос, что заставило его прийти к идее «супраморализма», требующего тотального служения каждого всем и всех – каждому, говорил, что основанием тому было раннее понимание того, что не только чужие люди не стремятся к братским отношениям, но что даже родные братья оказываются не просто чужими, а враждебными друг для друга. Братство – тонкий механизм, для его существования необходима взаимность, его можно описать как взаимную и неэротическую любовь. В одиночку братство не образуется, почему жизнь человека, наделенного щедростью души и умением любить, пребывающего в обществе тех, кто любить не в состоянии, – самая сюжетно распространенная коллизия трагических текстов мировой литературы.
Русское общество с энтузиазмом трясет большой баобаб, на котором сидят все его старики, а падающих с почетом (или без оного) хоронит. Общество, которое вытряхивает на кладбище своих стариков, как крошки со скатерти после сытного обеда, недостойно называться сообществом людей. Лучшее из сравнений, которое приходит автору в голову в связи с этим, заставляет подумать о каннибалах центральной Африки. Правда, поедая своих стариков, каннибалы верят, что вещество тел, в виде пищи входя в их живую плоть, тем самым продолжает свое существование. Наше общество лишено столь изысканной мотивации – стариков просто вывозят на кладбище, ликвидируя материально. Интересна была реакция итальянской славистки, которая задала мне в письме вопрос: «Владимир, как вам мог прийти в голову такой сюжет, вам, успешному ученому, автору многих книг, профессору самого престижного университета в Москве?» А ответ был простой, ответ, в который она не поверила, хотя он, собственно, раскрыл методу писательского творчества. Я вдруг вообразил, что лишился работы, что пенсионный фонд определил мне «срок дожития» (это и вправду существует такой термин в русском пенсионном законодательстве), что отныне я должен выживать на мизерную пенсию. А еще мой герой теряет любимую женщину и должен выживать один.
Но при этом, надо сказать, что главным творением моей писательской жизни был роман «Крепость», самый большой по объему, почти 40 печатных листов, который только что вышел. В нем 592 страницы. Писал я его почти 24 года, и столько же лет ушло на публикацию (промежуточные варианты – их было два – не в счет). История писания и публикация этого романа научила меня главному. Критика прошла мимо. Читали друзья и знакомые, им нравился роман. Я даже начал подсчитывать отклики. Их случилось около тридцати. Все, правда, упоенные, но это все же не то, что ожидает любой писатель. Хотя именно неуспех романа дал окончательную закалку моему, так сказать, стоицизму, если можно сюда отнести этот термин. Во всяком случае, умению жить и писать вне успеха.
Писатель должен понимать, что он не может быть благодетелем рода человеческого. Единственное, что он может, это увидеть через себя, как через увеличительное стекло, проходящий мимо него и через него кусочек мира. Просто писатель – это своеобразный инструмент, показывающий миру степень его здоровья (или болезни). Он даже не врач, не медик, он и вправду просто прибор, фиксирующий, насколько больно общество.
Человек, любой человек, с момента своего рождения приговорен к смерти. Люди стараются не думать об этом, иначе не было бы сил на жизнь. Но писатель обречен помнить это и думать об этом. Он, едва ли не единственный из всех людей, сознает, что живет под этим дамокловым мечом природы. Он человек, он не святой, который пытается преодолеть страх смерти верой. И его задача, по мере его сил, насколько это возможно сохранить образ окружающего мира со всеми противоречиями и ужасами, добром и злодейством, хаосом женских и мужских судеб, калейдоскопом общественных отношений, меняющимся от эпохи к эпохе. Это тоже способ преодоления смерти. Если писатель сумел хоть немного продвинуться в этом направлении, значит, он состоялся как писатель.
18 февраля 2015 г.
Часть I. Русская женщина. Мама
Новеллы
Похороны деда Антона. Новелла
Дед умер в шестьдесят семь лет. Мне он казался очень старым. Дед Антон приезжал иногда в нашу профессорскую квартиру навестить дочь и внука. Ходил, опираясь на рукоятку трости, если так можно назвать самодельную сучковатую палку с рукояткой. Трость он сделал манной ветки лесной осины. Иногда останавливался, доставал из бокового верхнего кармана полувоенного кителя трубочку, в которой он хранил мелкие таблетки нитроглицерина, клал одну под язык. Стоял минуты три, потом шел дальше, посматривая, не найдется ли что-то выброшенное для его мастерской. В своем сарае, своего рода мастерской – в общем длинном строении, у него был верстак, топор, молоток, пила, рубанок, ящик с отделениями для гвоздей разных размеров. Шел 1965 год. Хотя дед был старым, он продолжал игриво поглядывать на молодых женщин с детьми, гулявшими во дворе. Особенно ему нравились молодые жены наших профессорских сынков. Как-то одна милая блондинка в голубом пальтишке, с которой я всегда здоровался, улыбнулась мне, а дед приосанился, даже на палку перестал опираться, и с завистью сказал: «Ишь, какие девушки на тебя внимание обращают». Мне было лет тринадцать, а ей под тридцать, и про амур мне даже в голову не приходило.
Впрочем, и дед Антон больше хорохорился. Мужчина всегда молодеет, когда видит хорошенькую женщину.
Лежали там и струганные им доски, светлые после снятой с них стружки. Он мастерил для меня скворечники и другие поделки, которые требовала с мальчика классная руководительница. В этом смысле дед был надежный помощник. Но порой прямо дикий и нервный. Когда он злился, то хватал свой солдатский ремень и пытался перетянуть то меня, то моих двоюродных братьев – Сашку и Тошку – этим ремнем по заднице. Юркий Тошка как-то даже выскочил из окна в палисадник, благо комната находилась на первом этаже. Меня, как старшего внука, сына любимой ученой дочери, бабушка Настя прикрывала своим телом, вертясь перед дедовским ремнем, подставляя свою нижнюю часть. «Ну ты, потатчица! Убери свою хлебницу! Дай я его достану!» Но бабушка все равно продолжала потакать и прикрывать мальчика собой. «Это же Танин сын!» Дед мою маму тоже любил, она унаследовала его страсть к биологии: ведь он разводил разные сорта, скрещивал их. Лысенко тогда писал о невозможности скрещивания, ибо получаются в результате мутанты. Но у деда все получалось классно.