Страница 2 из 14
Но было одно, исполненное тогда решение (а тогда это было не просто, ибо мы не знали ни Пруста, ни Томаса Вулфа), – писать о себе, себя сделать предметом исследования. Создать свою субъективную эпопею. Зачем? Затем, что здесь я могу не врать, я пишу только то, что знаю о человеческих переживаниях, не романизируя их, но помня, что каждый написанный писательским пером эпизод несет тяжесть – символы человеческого бытия. Научился такому подходу к литературному сочинительству, конечно же, у Толстого и Достоевского, которых читал и перечитывал, начиная класса с седьмого, а из западных – у Стендаля и Бальзака. И, кажется, у Льва Толстого вычитал, что если сумеешь открыть себя, познать себя, то тем самым это будет интересно и другим людям, ибо на самой большой глубине у всех душ общий исток. Не случайно же, я читаю про переживания дворянского мальчика Николеньки Иртеньева как будто про самого себя. Если же говорить о символике, то само заглавие говорило о двудомности человеческого бытия, а потому к каждому относится, да и себе напророчил: две жены, две профессии. Причем писательство дорого мне так же, как и мое философствование по поводу русской культуры.
Прочитав повесть, отец сказал: «Ты сделал нечто более важное, чем разоблачение культа личности, обличение кошмаров сталинизма. Ты рассказал о душе, сказал тем самым, что, несмотря ни на что, личность не погибла, что росло поколение, которое сызнова хотело чувствовать, думать, ощущать свою особность. Рассказал о душе, о чем вообще перестали писать, а тем самым показал, что душа сохранилась, или возродилась – уж кто как поймет, если поймут, ибо заглушен слух политической и этнографической злободневностью». Для меня это было важно, хотя тогда я не очень ему поверил, когда отец сказал: «Это совершенно не похоже на то, что делают у нас. Ты сумел шагнуть в другую область, которая нынешней литературой забыта. Пусть не печатают, но ты можешь гордиться, потому что сумел в себя заглянуть и не соврать. Они пока этого не умеют. Даже певцы оттепели вроде Аксенова и Вознесенского. Только лозунги о свободе личности. А настоящая свобода – в самопознании». Мама прочитала позже и сказала, что все так оно и было, как я написал. Я возразил. И мы с ней, разбирая эпизод за эпизодом, увидели, что фактически все эпизоды придуманы, да и персонажи тоже. Что-то было. Однако, точным… Что же? Отец назвал это верностью изображения системы человеческих отношений, точностью передачи душевных переживаний и атмосферы эпохи. Отцу я хотел верить, но, казалось, что он просто ищет в том, что сделал сын, нечто хорошее, чтоб его поддержать. А как другие?.. Почему апеллирую к отцу? Отец был один из крупнейших наших культурфилософов. И его слово очень много для меня значило.
Душа человека в нашей общественной сумятице оказывалась без присмотра, да и не интересна. Интереснее сатирически изобразить политбюро или кошмары быта – отсюда чернушная литература, где внешняя обстановка не просто фон нашей жизни, а смысл произведения, хорошая пожива для литературно-общественной публицистики. Поэтому «Два дома» не знали, куда отнести, по какой рубрике. А это был вполне реалистический текст о душе и ее мытарствах. Ведь, несмотря ни на что, жизнь продолжалась, люди любили друг друга, рождались дети, росли и, слава Богу, читали книги, которые строили их душу. Ведь подлинный реализм рожден интуицией христианства, которое говорит нам, что рая на Земле не бывает, что «сей мир» подвластен злу, но человек все равно должен учиться сохранять спокойное достоинство, ибо награда человеку (и художнику в том числе) будет дана в мире ином.
Главное, что я вынес из своей семьи, кредо, которое там сформировалось, что стремиться к успеху и славе неприлично, что главное – это быть верным себе, пытаться точно передать, что ты чувствуешь и думаешь. Это главное, а не признание современников. Повторю, я никогда не писал с ориентацией на какой-либо слой, на некоего читателя. Я писал только для себя, понимая, что если я точен в своих словах, дошел до некоего дна, то там, как говорил Лев Толстой, находится нечто, что присуще всем думающим людям. И они рады это общее найти. А такие люди были всегда. Да и постмодернизм, ломавший эстетические и духовные ценности, пытавшийся обратить их в ничто, кажется, начинает публике надоедать. Более того, последние годы я все чаще слышу о людях, которым интересна моя проза. Не говоря уж о студентах, которые любят своего профессора (как мне кажется) и его писания, могу процитировать письмо, которое недавно получил от одной современной писательницы по поводу своей последней книги «Наливное яблоко», где важнейшее место занимали «100 долларов» и «Смерть пенсионера». Имени называть не имею права, но за подлинность текста ручаюсь: «Я читаю, оторваться не могу, хотя поначалу раскачивалась и даже фыркала, привыкая к Вашему особенному, неторопливому ходу, к ровному голосу, но сейчас вдруг поняла, что мастерство такого уровня имеет право на неспешность, на скрытые токи и как бы упрятанный в глубину темперамент. Спасибо».
Писатель – должность независимая. Никто не назначит, никто не уволит.
Европейцы и американцы пишут, чтоб прославиться, а в результате заработать денег. Пафос Мартина Идена и, наверно, самого Джека Лондона. Мечтал ли я о славе? Честно говоря, не очень. Может, к старости заметят, определят твой масштаб. Но хотелось так, чтоб миновать всяческие литературные кухни. Думал ли о деньгах? Тоже нет. Может, поэтому никогда мое писательство не принесло ни разу ощутимого заработка. На литературные доходы жить не пришлось ни разу.
Уважая оппонентов режима, относиться к нему всерьез я уже не мог. Более того, нормальная (то есть трудная, тяжелая, всякая) человеческая жизнь казалась более важным предметом для размышления и изображения, нежели власть имущие и их приспешники (разве что на факультативных правах). Я режима побаивался, но сущностного смысла в нем не находил. Выдохся за годы этот смысл, ничего не осталось. Гораздо важнее, мне думалось, понять сущность той нашей жизни, в которой мы жили, расплачиваясь душами за свое время. И я писал о том, что видел и чувствовал. Ведь жизнь пробивалась сквозь прогнившие прутья советской клетки. Но существовала, конечно, в ее терминах и стилистике. Эту метафизическую стилистику тех лет, вырастающую из быта, я и хотел уловить.
Столкновения моих героев-интеллектуалов с «народом» всегда почти печальны и конфликтны. Разумеется, моя простая бабушка, сельская учительница, приучившая меня читать, была самым близким мне человеком. Зато остальные люди «из низов» все больше страшные, уродливые в своей тупости люди. Такова жуткая семипудовая баба в «Мутном времени» – ужасный символ «почвы»: «Рот похабный, сальный, вечно жует что-то, глазки узкие, заплывшие, и вонючая, как протухшее мясо». Или в повести «Соседи», например. Интеллигенты собираются на «идейную» вечеринку с «изюминкой» – «нутряным» письмом «простого русского человека», «эпосом», «святым источником». Посиделка превращается в некрасивую пьянку, где звериные инстинкты находят выход в откровенном и наглом насилии над девушкой. Насилие не состоялось, хотя «близко к тому», как не состоялось потом и насилие над героями в более страшном варианте – в виде пьяного блатного из народа, «мстителя» с ломом. И если спасителем Даши становится рефлектирующий интеллигент Павел, то его самого спасает недолгий сосед по коммуналке Вадик: «Что, Павел? Ума прибавил? Ну, блин, скажи спасибо, что мы твою бестолковку надвое не раскололи!.. Поал? Против лома нет приема». И все споры о народе, звучавшие за столом на «интеллигентской» вечеринке, оказываются ненужным сотрясанием воздуха под визг пьяных частушечников во дворе.
Жизнь кажется затянувшимся дурным сном. Что вполне соответствует известному барочному принципу – жизнь и есть сон.
Маленькая повесть «Сто долларов» («Звезда», 2011, № 4) – о том, что кровные родственники зачастую совершенно посторонние друг другу люди. То братство, о котором мечтал Достоевский в «Братьях Карамазовых», бывает, оказывается возможным с кем угодно, но не с родным братом. Более того, здесь, как мне кажется, я опирался на архетип, классический в европейской литературе. Я говорю о «Гамлете» Шекспира, о «Разбойниках» Шиллера, где младший брат уничтожает или пытается уничтожить старшего, чтобы поменять естественный закон первородства.