Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 14



Владимир Карлович Кантор

Шум времени, или Быль и небыль. Философическая проза и эссе

© Кантор В.К., автор, 2020

© Центр гуманитарных инициатив, 2020

Вступление. Что значит быть писателем

Когда писатель выходит к читателю, спустя десятилетия после публикации его первых текстов, можно сказать, что у писателя было время для осмысления причин и задач своего творчества.

Конечно, писать о своем творчестве, на первый взгляд, может показаться не очень скромным. Но не я первый, не я последний. О своем творчестве писали все: от великих – Достоевского и Томаса Манна – до писателей, на мой взгляд, среднего ряда. Писал уже и я, поэтому выступление перед разными слушателями меняет не суть дела, а только аудиторию. Но, тем не менее, именно изменение аудитории требует от автора предварительного рассказа о своем пути.

Мною написано довольно много. Но вот главная особенность моего творчества, это его двусоставность – моя «двудомность». Это определение первый предложил знаменитый русский историк советского времени Натан Эйдельман. Он произвел это прилагательное из названия моей первой повести «Два дома» (1975). Дело в том, что я и ученый (философ и литературовед), и писатель-прозаик. И в том, и в другом своем качестве я имею свою аудиторию. Раньше мне казалось, что те, кто знает меня как ученого, не знает меня как писателя. И наоборот: любящие мою прозу не всегда догадываются, что я автор многих научных работ.

Что толкало меня писать?

Впрочем, это как раз те два вопроса, которые мне постоянно задают: 1) что для меня первично – проза или наука? И 2) как получается, что я так много пишу? Или перефразируя второй вопрос: когда я пишу, что так много успеваю? На второй вопрос я обычно отвечаю: лучше спросите, когда я не пишу. Скорее всего, я пишу всегда. Дело в том, что я всегда хотел писать, лет с десяти.



До этого (и позже) я всегда хотел читать. Читал я очень много и очень беспорядочно. И Жюль Верн, и Фенимор Купер, и Тургенев, и Толстой, и Пушкин, и Достоевский, и Камю, и Декарт, и Спиноза, и Фейербах. Не могу здесь не сказать о любимых чешских писателях. Уже в подростковом возрасте я открыл для себя одного за другим – Гашека, Карела Чапека и чуть позже пражского гения Франца Кафку. Лет до двенадцати я читал и перечитывал «Швейка», многие сцены и фразы до сих пор помню наизусть. Чапек – это, конечно, «Война с саламандрами». Кафка – это было потрясение, которое не прошло до сих пор. О Кафке я писал потом не раз. Милана Кундеру принесла в наш дом дочка. Но это уже было много позже. Было бы неправильно, если бы я миновал великого чешского мыслителя и историка русской философии. Я говорю о книге «Россия и Европа» Томаша Гаррига Масарика. И не то поразительно, что он был первый чешский президент. Писателем был и Черчилль. Тоже государственный деятель. Но если Черчилль был страстным врагом России, то Масарик после революции пытался спасать, как мог, русских интеллектуалов.

А интеллектуал на то и интеллектуал, что он не может жить, не думая, не читая и не занося свои мысли на бумагу. Во всяком случае, когда я не пишу и не читаю (всякое ведь бывает в жизни, занимаясь какой-либо казенной работой), я заболеваю. Заболеваю в буквальном смысле слова. И единственное лекарство – снова вернуться за письменный стол. Так я всю жизнь и делаю.

Прозу я писал, начиная лет с четырнадцати (и это ответ на первый вопрос). Но ранним писателем я не стал, может, и к счастью. Мои друзья, которых тоже не печатали, не хотели дальше учиться, сочтя, что для писания им хватит школьного образования, и уходили в дворники.

Идти в дворники и сторожа я не хотел, мне это было неинтересно. А поскольку вырос я в профессорской квартире, то жизнь ученого казалась предпочтительной. Мне было понятно, что жить на публикации своей прозы я не смогу. Таким образом, я оказался в науке. Тоже с немалым трудом, впрочем, сейчас речь о другом. Самое важное, что эта часть моей жизни стала не менее важной. Сейчас я сам себе задаю вопрос, почему мои тексты вызывали в свое время отторжение журнального руководства. Припев был один: вы не так пишете. Как не так? В советское время эта фраза была понятна: не по-советски. А после перестройки? А, кажется, дело просто. Журналы ориентированы на потребителя. А потребитель потребляет либо ту форму и содержание, что ему известны, либо откровенное постмодернистское штукарство.

Так что первично у меня – проза. Но если вспоминать разнообразные философские идеи на этот счет, то напомню, что литература всегда одухотворялась философией: от Шекспира и Гете до Достоевского и Томаса Манна. Просто растут они из одного корня: из любопытства к миру – своему и окружающему. Порой это любопытство очень мучительно, приходится пробиваться к пониманию. Как в литературе, так и в философии. Но просто ничего не бывает. Но здесь трудность связана с удовольствием. Когда пишешь (все равно – прозу, литературоведение, философию), то жизнь твоя полна.

Я в тридцать лет защитил кандидатскую по русской философии. Два года я читал только философские тексты, не прикасаясь к пишущей машинке, чтобы сочинять прозу. И после защиты я вдруг почувствовал, что чего-то я в жизни упускаю самое для меня главное. Вот тогда я и понял, что если я не попытаюсь осознать себя, то просто попусту проживу свою жизнь. И я принялся за повесть, которая потом получила название «Два дома».

Это первая, как мне показалось, получившаяся вещь, где я впервые осмелился писать так и то, что думал и чувствовал, ни на кого не оглядываясь. Эта повесть, строго говоря, не сочинялась, а как-то сама собой написалась. Я был в тяжелой депрессии, пытался из нее выйти, слушал (романс на слова Есенина) в сотый раз словно про меня сочиненные строчки: «жизнь моя, иль ты приснилась мне»? Мне уже тридцать лет. Все, что писал раньше, не то. Занялся наукой, защитил кандидатскую, и вдруг: а зачем? А что дальше? А какое отношение имеет это к моей сущности?

Ответ один – nosce te ipsum (латинская фраза, вынесенная мной с первого курса филологического) – «познай самого себя». То есть надо понять свои истоки, которые привели к той психологической сущности, которая реагирует на мир только ей одним свойственным образом. Вся моя проза писалась затем, чтоб решить мучавшие меня житейские (то есть – особенно поначалу – семейные), душевные, духовные, общественные проблемы. Безо всякого расчета, тем более безо всякой надежды на публикацию. И уж совсем я не надеялся на процветание, каким процветали официальные писатели. Такого (публикации) просто не может быть – вот и все. То, что я пишу, это не то, что печатается в советской и диссидентской литературе. Все старались создать «нетленку». К этой цели стремились помыслы всех мне известных пишущих. Нет, не хотел, да и не очень-то надеялся. Надеялся на что-то, быть может, более важное. Подспудная тема была – судьба мамы, генетика, ее столкновение со свекровью, верной партийкой. Было желание, как я сказал однажды своему другу, замечательному писателю Владимиру Кормеру, написать «объективку» – ровно то, что чувствую, думаю, понимаю, изображая ту реальность, которую я помнил, без игры в стиль, слова, и уж, конечно, без политической актуальности. Злободневности не должно быть. Позднее, уже во второй половине 80-х, Владимир Амлинский (журнал «Юность») испугался, что я перебил у него актуальную тему – о гонении на генетику, – и потерял рукопись повести. Опубликовав свою повесть о своем отце. Я в обиде не был. Воспринимал, как должное. И не должны были меня печатать. Я ж для себя писал. А такого не бывает, чтоб написанное для себя воспринималось в общем ряду того, что требуют издательства. Хотя втайне я, конечно, был уверен, что написанное для себя важно как раз всем.