Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 86

— Какого дьявола здесь торчите, утробы вы ненасытные? — сердито сказала мать. — Идите по своим делам.

Но ни один из них даже не шевельнулся. Прядь седеющих волос матери выбилась ей на лоб, качалась перед глазами в такт движениям. Нижней частью сильной ладони она разминала, давила ком теста — не желтовато-коричневого цвета, каким оно бывает, когда в него не пожалели разбить одно-два яйца, а какого-то болезненно-серого; иногда, ткнув его большим пальцем, она переворачивала ком и снова принималась месить. «Чего это она злится?» — подумала девочка, задержав на минуту взгляд на широком, с тупым носом материном лице.

За спиной у них, на плите, начала потихоньку булькать вода в кастрюле. Со двора доносился скрип заржавевшей колонки с насосом и хриплый, сыпавший проклятьями мужской голос. Мать еще раз перевернула тесто и бросила его на доску, пришлепнув ладонью.

— Вот тебе, вражина!.. Вот тебе, нечистая сила!.. — приговаривала мать так тихо, что даже стоявшие рядом дети не слышали ничего. На широких материных скулах от горечи и стыда проступили красные пятна.

Сбоку стояла красная, в белый горох фаянсовая кружка: из нее мать лила воду в муку. Мало-помалу кружка съезжала к краю стола, тут кто-то из мальчишек задел ее локтем, она упала на пол и разлетелась на кусочки. Дети побледнели от страха, самый маленький отскочил от стола. Мать, однако, лишь на мгновение прекратила работу, беспомощно посмотрев вокруг глубоко сидящими голубыми глазами, она опять подняла тесто и шлепнула им о доску.

— Подбрось-ка дров в плиту, Петер! — сказала она; голос ее чуть заметно дрожал.

Когда наконец тесто было готово и можно было его раскатывать и резать, бодрое утреннее солнце успело подняться настолько, что лучи его не попадали уже в окно кухни, которая сразу стала заметно мрачнее. У скалки была сломана одна ручка; понадобилось минут десять, чтобы раскатать тесто. Дети все не отходили от стола. Мать порой бросала на них быстрый взгляд и, словно не выдержав их голодного вида, тут же опускала глаза. Работала она все стремительней и раздраженней. Теперь даже девочка не решалась сказать ни слова. У стоявшего рядом Петера изо рта потекла слюна; Пишта, облокотившись на стол, поминутно глотал воздух, у кого-то из братьев громко бурчало в животе.

— Потерпи немножко! — шепнула девочка замечтавшемуся Петеру, толкая его локтем в бок, чтобы привести в чувство. Тот взглянул на нее: «Ну чего тебе?» Теперь и у него забурчало в желудке. Остальные тоже не могли оторвать глаз от растущей на краю доски горки тонких, длинных полосок, которые скоро, разбухнув в кипящей воде, лоснящиеся от жира, посыпанные сахаром и маком, будут куриться ароматным парком у них в мисках. Девочка бросила быстрый взгляд на широкое, измученное лицо матери и в изумлении отвела глаза: по щекам матери, вдоль крыльев носа, стекали две светлые капли.

И тут мать со стуком бросила скалку на стол и распрямила сильную спину.

— У кого тут бурчит в животе? — спросила она угрожающим голосом.



Дети трусливо притихли, глядя в стол.

— У меня, — соврала быстро девочка, пока мать не разозлилась совсем. В следующий момент увесистая пощечина обожгла ей щеку. Глаза у девочки налились слезами, но она упрямо стиснула губы и не произнесла ни слова.

— И за что ж ты меня, господи, наказал такими паршивцами! — запричитала с пепельно-серым лицом несчастная женщина, и из глаз ее хлынули слезы. — Только бить, только ломать умеют… только про себя думают, а про брата родного никто и не вспомнит, которому в тюрьме есть-пить не дают. Им только брюхо набить, с матери шкуру содрать готовы, дом по щепочкам разнести, а чтоб осколки собрать с полу, никому и в голову не придет! Брысь отсюда, убирайтесь ко всем чертям, пока я вас не прибила!

Через полчаса, неся завязанную в платок кастрюлю со сладкой лапшой, девочка отправилась к пересыльной тюрьме. От лапши ей и братьям достался только бульон: мать, изжарив луковицу в маргарине, сварила на всех душистый, горячий, хотя и пустой суп. Лапша же, вся до последней крошечки, предназначалась их старшему брату Йожи, который уже два месяца сидел на тюремном коште, и семья ни разу еще не смогла послать ему передачу с едой.

В солнечном свете ярко сверкали трамвайные рельсы. Весенняя улица была такой пестрой, живой, полной запахов, что девочка быстро забыла про голод. Не так часто удавалось ей в жизни прокатиться на трамвае. Проплывающие мимо витрины, которые солнце на миг погружало в нестерпимо слепящее пламя и листало, словно громадную книгу; стук копыт обгоняемых ломовых лошадей; медленно поворачивающиеся перед глазами шумные перекрестки; встречные грузовики, с грохотом мгновенного обвала проносящиеся мимо дверей трамвая; прохожие, которые, заслышав звонки, испуганно шарахались в сторону, так что полы у них разлетались и ноги оскользались на рельсах, людской гам, запах дунайской воды, вибрирующий и щелкающий в железной коробке трамвайный мотор — все это так захватило внимание девочки, что она и про страх позабыла, который было стиснул ей сердце, когда трамвай переехал через Дунай в незнакомый Пешт. От волнения она и про кастрюлю с лапшой позабыла, и про тяжелые мальчишечьи ботинки с медными застежками, которые мать забрала у Пишты и велела надеть ей. Но когда спустя час езды она слезла с трамвая у кирпичного завода Драше — задолго до цели, так как стеснялась спросить, где надо сходить у пересыльной тюрьмы, — голод и страх вновь нагнали ее и, как два черных ворона, сели с двух сторон на хрупкие плечи.

Целых четверть часа она терпела их тяжесть. На незастроенных пустырях, замкнутых между рядами одноэтажных домишек и бесконечными желтыми каменными заводскими оградами, дул сердитый мартовский ветер, он подхватывал клочья дыма, лезущие из заводских труб, и размазывал их по замусоренной земле. Ветер и холод только усиливали ощущение голода. Прохожих вокруг было мало; чаще других попадались солдаты в изодранной униформе, с лохматыми бородами, — этих она боялась. Под стеной, меж двумя кирпичными штабелями, сидел человек и перочинным ножом посылал в рот то ломтик хлеба, то ломтик сала. Пройдя мимо, девочка развязала платок; сунув пальцы под крышку кастрюли, она вытянула длинную лапшину и быстро сунула ее в рот.

Лапша была сладкой, теплой и жирной. Девочка вытащила еще лапшину и торопливо завязала платок. С другой стороны дороги к ней подбежала лохматая черная кривоногая собачка и, подняв голову, блестящими неподвижными глазами с надеждой уставилась на нее. Ноги у собачонки едва заметно подрагивали, тощее брюхо было втянуто, хвост качался стремительно из стороны в сторону. «Еще чего!» — сказала насмешливо девочка и, осторожно обойдя собаку, пошла дальше. От голода закружилась голова; едва различая дорогу перед собой, она лизала липкие от жира пальцы. Собака, не отставая, бесшумно бежала следом. Каждый раз, когда девочка оглядывалась, собака замирала, с надеждой глядя ей в глаза и виляя хвостом. «Еще чего!» — говорила ей девочка все более зло. Один раз она попыталась даже пнуть собаку, осторожно, чтобы в самом деле ее не задеть.

Она снова и снова развязывала платок, зачерпывая горстку лапши и заталкивая ее в рот с блестящими мелкими зубами. Пересыльной тюрьмы все не было видно, хотя минуло уже около получаса, как девочка слезла с трамвая. Наконец она поняла, что не может больше бороться с пронизывающим все тело, каждый нерв, каждую жилку свирепым чувством голода, который так терзал ее, что она даже засмеялась в отчаянии; она села под куст на обочину и сорвала с кастрюли платок. Собака устроилась неподалеку, следя завороженным взглядом за каждым движением девочки.

В голых ветках куста свистел ветер. Вздернутый носик девочки зябко краснел, однако скоро кончик его залоснился от жира, а на верхней губе появились маково-сахарные усы. Она уже полной горстью набирала лапшу из кастрюли и заталкивала ее в рот; бледные щеки, острый худой подбородок — все участвовало в еде, даже на виске повисла одна грустная лапшина, но потом упала и исчезла в пыли. Пока оставалась в кастрюле лапша, про старшего брата в тюрьме девочка помнила разве что как про далекое и нестрашное уже препятствие; все это время в ней щекочущими волнами ходило от горящих ушей до мизинцев на ногах такое невыразимое, невероятное счастье, какого она в жизни еще не испытывала. Собачонка, свесив набок язык, жадно вдыхала запах лакомства. Девочка, уже не сердясь на нее, улыбнулась. Потом, заглянув в кастрюлю — видно ли уже дно, — двумя пальцами подцепила немного лапши и бросила собачонке. Та, клацнув зубами, на лету схватила подачку. Девочка рассмеялась и, чтобы бедняжка не обижалась на нее, дала ей уже целую горсть лапши. Так они и ели по очереди: горсть — собаке, горсть — девочке; в ослепительном свете вновь появившегося из-за туч солнца зубы их блестели хищно и радостно. Когда лапша кончилась, девочка пальцем, а затем собачонка длинным розовым языком начисто вытерли кастрюлю. И, облизываясь, посмотрели друг на друга.