Страница 19 из 86
1947
Перевод Ю. Гусева.
Снова дома
Солдат подошел к дому — многоэтажной рабочей казарме, какими полон Андялфёлд — и остановился. Из подворотни веяло застоявшейся вонью мочи, мусора и гнилых овощей; запах этот, как что-то родное, привычное с детства, ударил в нос, вошел в легкие; солдат проглотил слюну, бледнея от счастья. Запах был точь-в-точь тот же самый, что шесть лет назад провожал его, когда он, выйдя из этих ворот, направлялся в часть; ни на Украине, ни позже, в плену, нигде не встречался ему такой запах — лишь близкие или дальние его подобия, которые были способны разве что слегка потревожить память, но ни один из них не говорил с ним на родном языке. Этот же… этот запах был запахом дома, этот запах был — сама родина.
Он внимательно оглядел фасад. Чуть левее и выше ворот, под одним из окошек второго этажа, со стены отвалился кусок штукатурки, оставив пятно в форме сердца; это был уже новый, без него появившийся след. Посмотрев еще раз на пятно, он вошел в подъезд. Лестница оставалась такой же, как прежде, только в окнах не было стекол. Нога без труда находила ямки в старых ступенях и удобно, знакомо ложилась в них, как в разношенный туфель; одна выщербленная плитка в полу коридора тоже качнулась по-старому под ногой. Темно-зеленая дверь общей уборной в углу, как всегда, была приоткрыта; дом дождался его.
Он вытер лоб тылом ладони и постучал в стекло своей кухни. Ничто не шевельнулось внутри; в кухне было темно. Поднимая руку постучать вторично, он знал уже: жены — если она жива — нет дома; но для очистки совести стукнул и в третий раз. За спиной, на галерее напротив, скрипнула дверь, кто-то разглядывал в щель его спину; тихо звякнув стеклом, дверь затворили. Там и сям ожили две или три занавески; потом распахнулась дверь слева — и осталась открытой.
Он обернулся, внимательно оглядел мальчугана, стоявшего на пороге. «Может, сын? — подумалось вдруг. — Может, Маришка сама на работе, а сынишку оставила Молнарам?»
— Тебя как зовут? — спросил он.
— Молнар, Янчи! — ответил мальчик.
— А не врешь?
— А чего мне врать? — усмехнулся мальчик, без боязни разглядывая солдата; тот покачал головой, потом сам рассмеялся.
— Кого вы ищете, дяденька? — Но солдат не ответил: он уже шел обратно, на лестницу, лишь рюкзак за плечами в такт шагам кивал мальчику.
Внизу, у дверей привратницкой, солдат снова вытер потный лоб. Привратница подняла на него от плиты неприязненный взгляд; со двора, с галерей тоже кололи спину недобрые, затаившиеся глаза. Он снял шапку, рюкзаком привалился к стене.
— Не узнаете меня, тетя Руфф? — спросил он.
Та растерянно опустила руки.
— Не могу в квартиру попасть, — тихо продолжал солдат. — Жены, видать, нету дома. Ключ, наверно, у вас; может, пустите?
Он внимательно всматривался в худое, подвижное лицо женщины, на котором быстро сменяли друг друга недоумение, изумление, злорадство, сочувствие; лицо это, как историческая панорама, за минуту поведало ему обо всем, что за шесть лет произошло у него дома. Он отвернулся: не от нее он хотел узнать это.
— Будьте добры, дайте ключ! — сухо повторил он.
— Так вы живы, господин Юхас? — наконец разлепила привратница бледный рот, показав щербатые зубы. — А уж мы думали…
— Из плена я, — сказал солдат. — Я не писал из Дебрецена, из пересыльного лагеря, потому что два года уже от жены писем не получал. Дайте мне ключи!
Но привратница уже решительно, хотя и с видимым сожалением, покачала головой.
— Нет у меня ключей, господин Юхас! — сказала она с чуть большей долей сочувствия, чем нужно было бы для такого ответа.
Солдат понял ее. «Значит, жена жива, — подумал он. — А сын?»
— Квартира пока на мое имя записана? — спросил он и отвернулся, не желая больше ничего читать в лице женщины.
— А как же… конечно! — кивнула она. — Да вы присели бы, господин Юхас…
Когда он вновь шел вверх по лестнице, в висках у него стучало, в горле что-то жгло и царапало. Но едва он приблизился к двери своей старой квартиры, ослепляющая злоба куда-то ушла, оставаясь лишь в тугой напряженности нервов — да еще в мышцах, пожалуй; ее, во всяком случае, осталось достаточно, чтобы, не сняв даже рюкзака, одним толчком плеча высадить дверь. Едва он вошел, любопытные лица, быстро спрятавшиеся было за занавески в окнах, вновь появились в тихом свете осеннего утра; то там, то здесь открывались двери, какая-то особенно нетерпеливая бабенка, испуганно озираясь, перебежала в квартиру напротив. Внизу привратница осенила себя крестом и затопила плиту, готовить себе утренний кофе.
Солдат огляделся в кухне, потом прошел в комнату. Мебель вся была прежней, к ней добавился лишь дубовый письменный стол с зеленым сукном; стол уместился между окном и шкафом, на краю его в рамке стояла фотография незнакомого усатого мужчины. На спинке стула возле стены висел потертый мужской пиджак; солдат прикоснулся к нему только взглядом: пиджак был чужой. Глаза его, обегая комнату, задержались на щеточке для усов, на курительной трубке и на грязных носках, валяющихся в углу. Но гораздо сильней, чем зловонное дыхание чужих вещей, резануло по сердцу то, что дуло из каких-то тайных щелей мертвым запахом пустоты. Он рывком распахнул дверцу шкафа: на полках не было ни одной детской вещи. Не было их и в кухонном шкафу, и в комоде.
Он вернулся в комнату, к письменному столу, взял усатую фотографию, раздавил ее в кулаке. Гвоздики рамки вонзились в кожу, окровавили пальцы; он не заметил этого. Сняв рюкзак, он поставил его к стене, сел на стул. В комнате пахло не так, как когда-то, когда он жил здесь с семьей.
Появись сейчас перед ним жена и ее любовник, он бы убил их на месте; он туго напряг плечи, губы его дрожали от ненависти. Но когда через час он поднялся со стула, ярость утихла. Он вышел в кухню, разжег в очаге огонь, на плиту поставил кастрюлю с водой. Большой синий таз с потрескавшейся эмалью стоял, прислоненный к стене, на прежнем месте, за табуреткой. Кровь снова бросилась солдату в лицо: таз бесстыдно напомнил ему руки жены и знакомый изгиб спины — но знакомым этим движением она другому теперь ставила таз на кухонную табуретку… Сразу нашел он и мыльницу: на кухонном шкафу, под сложенным, влажным слегка полотенцем. За мыльницей обнаружилось старое зеркальце для бритья — тоже, как всегда, с беловатыми пятнами брызнувшей пены. На плите, рядом друг с другом, два спичечных коробка: один — для сгоревших спичек, как в былые времена. Жена сохранила тот маленький мир, из которого он ушел так надолго, и приняла на его место другого.
Он встал в таз ногами, с головы до ног вымылся, потом бритвой чужого мужчины тщательно выскреб лицо. Движения его постепенно замедлились, обрели тот неспешный ритм, что был выработан годами монотонной лагерной жизни. Вынув смену белья из рюкзака, он оделся, съел кусок хлеба с яблоком, посидел у окна, глядя на редких прохожих на узенькой улице, затем вытер губы ладонью и подошел к шкафу. «Из чистых, видно…» — подумал он, вынимая чужую мужскую одежду и кидая ее в потертый коричневый чемодан, найденный тут же. В шкафу висели два костюма: полотняный, для лета, и черный; под ними стояли начищенные коричневые ботинки. Карманы он не осматривал, да и комод очищал от всего, что казалось чужим, брезгливо и скопом, не приглядываясь.
Порой взгляд его падал на стекло входной двери — но там лишь подрагивал тихий свет осеннего солнца, разрываемый изредка быстро мелькнувшей человеческой тенью. В полдень тени стали скользить чаще; но жена не пришла домой готовить обед, и солдат понял: встречи ждать придется до вечера. Разбираясь с вещами, он — рядом с зияющей пустотой на месте ребенка — обнаружил и новые щели, сквозь которые взгляд проникал в омытое ветром, осиянное радостным светом, безвозвратно ушедшее прошлое: над кроватями на обоях он заметил темный прямоугольник, где висела прежде свадебная фотография его родителей, и еще нашел розовую шкатулку с узором из незабудок, в которой жена берегла его любовные письма; теперь шкатулка была пуста. Не нашел он и писем, которые посылал домой из плена.