Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 86

Маленьким кулачком она погрозила конюшне и побежала в горницу. Сын ее как раз надевал штаны, невестка, присев в углу, плевала на мужнины башмаки и терла их щеткой. Дети сладко спали в ногах кровати.

— Ну, начальник! — накинулась старушонка на сына, который недавно вернулся из русского плена и работал теперь в красильной мастерской. — Ты и в русском лагере дрых до обеда? Тебе деньги за что платят, а, начальник?

Сын помалкивал. Старушонка, сердито нахохлившись, глядела на него снизу вверх, как воробей, не желающий уступать дороги коню; потом, махнув рукой, вышла в кухню и, закрыв за собой дверь, присела возле плиты. «Совсем отощал начальник с тех пор, как домой возвратился, — подумала она и в сердцах плюнула в огонь. — Коли так пойдет, ничего от него не останется, только прыщ на носу да укус блошиный на заднице. Для того ли, начальник, я тебя на свет родила?»

Через десять минут в доме стало тихо; сын, засунув в карман свой обед — два ломтя хлеба с четырьмя кусочками сахара, — ушел на работу. Двое детей крепко спали.

— Вы, мамаша, шли бы в конюшню-то, — обратилась невестка к старухе, едва муж закрыл за собой дверь. — А не то дождемся, что ни зернышка не останется.

— А ты не командуй, начальница, — сердито прикрикнула на нее старая. — Сама вот взяла бы хоть раз да сходила!

— Не могу я…

— А я, стало быть, могу? — раскипятилась старуха. — У меня, стало быть, ни стыда нет, ни совести, я могу животину обкрадывать? А когда она глядит на меня своими глазищами, что мне ей говорить, а, начальница?

— Да как я пойду туда, что скажу, если спросят? — понуро сказала невестка. — А вас там все равно уже знают!

Она поставила на огонь кастрюлю воды, подняла на табуретку корыто, принесла из горницы охапку белья: две желтые детские рубашки с заплатами, мужские подштанники, перинный чехол в красную клетку — и, не глядя больше на старую, поджав тонкие, бескровные губы, нагнулась к корыту. Свекровь, все еще бурча что-то под нос, открыла дверь и, подобрав юбку, шагнула в грязь за порог.

В конюшне было тепло; коптилка, висящая на стене, бросала мягкие блики на лоснящиеся конские крупы. Ночной спертый запах стойла был смачен и густ — хоть ножом его режь да на хлеб мажь. Оба возчика сгребали солому где-то в дальнем конце конюшни, и старуха тихонько шмыгнула в ближнее стойло. Вороной поднял голову со звездой во лбу и недовольно зафыркал, раздувая блестящие, бархатистые ноздри. Мерин в соседнем стойле изогнул шею, косясь на старуху карим огромным глазом. Это были кони похоронной конторы — с сильными, гладкими шеями, ухоженными копытами, округлым крупом; шерсть их блестела так шелковисто, что, стоя рядом, нельзя было удержаться и не погладить крепкую шею, челку, зачесанную на лоб.

— Ишь, глядят! — досадливо прошептала старуха, сморщенной рукой отталкивая морду вороного. — Чего глядите-то? Не видали, что ли, как старухи хлеб воруют для маленьких внуков?

Корма в яслях и вправду осталось немного; старая наскребла с килограмм кукурузы и овса, сложив все в небольшую суму, привязанную под юбкой на поясе. Кони нервно топтались рядом; мерин капризно пригнул голову и стал зло бить копытом по настилу, расшвыривая подстилку; вороной хлестал хвостом и, подняв торчком уши, ощерив крупные желтые зубы, в упор смотрел на суетящуюся старушонку. Ореховые глаза его, мягкие, как цветочные лепестки, угрожающе взблескивали в желтом свете коптилки. Беспокойство передалось и другим лошадям, глухой стук копыт доносился из противоположного края конюшни, где стояли белые кони: на них хоронили детей; одна лошадь негромко заржала. «Тпр-р-р, — послышалось из дальнего угла, — тпр-р-р-р!» «Пора удирать, — подумала старушонка, — а то возчиков переполошат. Ишь, черти жадные, только про свое брюхо думают!»

Когда она опустила юбку и осторожно выглянула из стойла посмотреть, нет ли опасности, в дверях показался конюх, дядя Янош, с бутылкой масла в руке и охапкой сена под мышкой.

— Утро доброе, господин главный конюх, — весело крикнула старушонка. — А не смажете ли и мне копыта? Мне бы как раз смазать надо!

Конюх остановился и посмотрел на нее.

«Ишь ты, и здороваться не желает», — с досадой подумала старая и со злостью шлепнула вороного по холке. Конюх все смотрел на нее.

— Побереглись бы, лягнет, — сказал он наконец.

Старуха потерла ладони.

— Этот-то? Да он добрый! — снова крикнула она и, хитровато прищурясь, еще сильней хлопнула по лоснящейся холке. — Он меня любит: у него хоть изо рта овес вынь, все равно не лягнет. Зря я, что ли, его сахаром угощаю? Вот и сейчас чуть не четверть кило скормила.



Дядя Янош молчал.

— Ну, бывайте здоровы! — сказала старуха и просеменила мимо конюха.

Дома дети уже поднялись и вылезли из кровати; они голышом сидели вокруг очага, дожидаясь, пока высохнут выстиранные рубахи. На огне бурлила кастрюля с мучной похлебкой; невестка стояла возле корыта, выкручивая чехол, от которого поднимался горячий пар. Старая высыпала добычу на стол, села рядом и принялась с мрачным видом перебирать зерно: овес — влево, кукурузу — вправо; из нее она испечет детям лепешки к обеду. «Ты сюда, а ты туда, — напевала она под нос, — ты сюда, а ты туда!» Дети засмеялись было, но бабушка бросила на них такой сердитый взгляд, что они тут же притихли.

Целый день старая была в дурном настроении, а вечером еле дождалась, когда можно будет остаться одной и лечь на набитый соломой тюфяк, который на ночь выносили из комнаты и клали у долго хранящего тепло очага. С четверть часа старуха смотрела на догорающие в печурке угли: они отбрасывали розовые лепестки света прямо в лицо ей и наполняли всю кухню тихим светом покоя, добра и надежды на завтрашний день; потом сон сморил ее. «Прощай, день, до завтра», — прошептала она, прежде чем погрузиться в сон. Но, проспав две минуты, она вдруг встрепенулась. В дверь стучали.

Старая поднялась с тюфяка и открыла дверь. Перед дверью, во влажно поблескивающей грязи, стоял вороной.

— Я б зашел, — сказал вороной, — да в дверь не пройду. Надень кофту, простудишься! Ночи еще холодные!

— Чего тебе? — спросила старая недружелюбно.

Конь помолчал немного, потом, заметно волнуясь, сглотнул слюну и затряс головой.

— Сама зерно у меня воруешь, а потом встречаешь так неприветливо, — сказал он, и в глазах его появились две крупных слезы, покатились по морде, сверкая волшебным сиянием, и упали, продолжая светиться в грязи. — Зачем ты украла зерно?

— Дармоед ты, вот зачем! — строго сказала старуха. — Для чего ты на свете живешь? Чтобы на кладбище дроги возить с богатенькими покойниками?

Вороной вскинул голову; слезы теперь лились у него из глаз потоком.

— А ты-то сама, — тихо сказал он, — ты-то чьи дроги возишь? А сын твой на фабрике? А невестка твоя чье белье ходит стирать? А отец, мать, дед, прадед твои? Вы-то собственные возите, что ли?

На последних словах голос его задрожал от обиды и прервался рыданием. Изогнув шею, он передней ногой стал яростно рыть землю. Он рыл все быстрей и быстрей, комья грязи летели вверх, выше, выше, так густо, что закрыли его, как шуршащий заслон; лишь блестящие ореховые глаза появлялись порой в этом пляшущем вихре. Старая посмотрела на него, посмотрела, потом захлопнула дверь и улеглась снова. «Прощай, день, засыпаю, — пробормотала она. — Поговорим завтра утром!»

1946

Перевод Ю. Гусева.

На панели

Лил неспешный осенний дождь. Порой в послеполуденную тишину влетал порывистый ветер и начинал перебранку с криво висящей жестяной вывеской; ветер стряхивал с нее влагу и уносился куда-то, а дождевые холодные нити опять выпрямлялись и равнодушно висели над узкой окраинной улицей.

— Убьешь, мучитель! — раздался во дворе полуразрушенного дома пронзительный женский крик. — Руки-то не крути!