Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 218



— Убийца! — вымолвила она дрожащим голосом, и пенсне ее затуманилось от хлынувших слез.

— Убийца? — повторил профессор, оторопев. Он опять доглядел на тщедушного мальчонку, голова которого едва возвышалась над письменным столом, а пальцы грязных босых ног явно заинтересовались ковром — они сжимались и разжимались, стараясь прихватить длинные шерстяные ворсинки. Профессор потряс головой, словно отгонял назойливую муху. — Сядь, Анджела, и закури. Кого же убил он, по твоему мнению?

— Он повесил соседскую собаку, — ответил рябой лакей вместо барышни, которая громко рыдала, привалившись к буфету.

Профессор уставился на него, не понимая. — Повесил? Зачем?

— Из мести… за то, что у него украли какую-то резиновую трубку.

— Из мести? — Профессор в упор смотрел на лакея. — А у вас-то все шарики на месте? — рявкнул он и повернулся к Гергею. — Вы можете отправляться домой, Гергей, мне вы больше не нужны… Чего смотрите? Идите, идите же! — раздраженно прикрикнул он на замешкавшегося шофера. И опять воззрился на рябое лицо лакея. — И вы тоже убирайтесь к черту! — заорал он высоким, срывающимся от гнева голосом.

Лакей, втянув шею, поспешил к двери. Профессор следил за ним глазами, пока не закрылась дверь, потом медленно, лениво поднялся с кресла. Потягиваясь всем своим громадным телом, он подошел к Балинту, который едва доставал ему до пояса.

— Ты повесил собаку?

Балинт неподвижно смотрел перед собой.

— Нет, — ответил он тихо, — не я!

Профессор наклонился и, взяв за подбородок, поднял к себе его лицо. — А тогда чего ревешь? — спросил он, увидев, что по щекам мальчика катятся слезы.

— Меня до сих пор, кроме матери моей, никто не бил! — прерывающимся голосом выговорил Балинт чуть слышно; ноздри его позеленели. — И теперь ваша милость не определит меня на завод…

Напряженная тишина у буфета вдруг оборвалась, со звоном упал и разбился хрустальный бокал.

— Он лжет, — кричала барышня и вне себя колотила кулаком по стенке буфета, — он лжет, лжет! Вчера вечером видели, как он вешал собаку!

Профессор бросил на сестру быстрый раздраженный взгляд. — Очевидно, Анджела, он проводил неотложный биологический эксперимент. — И профессор опять склонил над Балинтом свой огромный сдвоенный лоб. — Тебе не вредно, мой мальчик, своевременно познакомиться с земным правосудием. Конечно, собаку повесил не ты. Ступай домой и пописай хорошенько с горя.

Дома Балинт и от матери получил две увесистые оплеухи. Он выдержал их, не втягивая голову в плечи, не обороняясь, так что матери это занятие сразу надоело, и она вернулась к своему корыту с бельем.



— И не реви, щенок проклятый, не то убью! — крикнула она, хотя сын не издал ни звука. — Ступай сперва дров наколи, а после можешь выть, покуда не лопнешь.

Дочери — четырех с небольшим и пяти лет — были вне подозрения, им и поднять-то собаку было бы не под силу; старший сын, Ференц, еще не вернулся из Гёдёллё, где работал на стройке, — словом, бедная женщина выместила всю накопившуюся горечь на Балинте. Потому ли она побила его, что считала виновным, боялась ли потерять место, вызвав недовольство господ, расстроилась ли из-за рухнувшего плана с помощью профессора устроить Балинта на работу, — ответить на это не могла бы она сама. Верно, все вместе всколыхнуло ее и без того постоянно трепещущую душу утроенным страхом, порожденным вдовством ее, нищетой и полной неуверенностью перед будущим; еще недавно живая, приветливая и веселая женщина, за время, минувшее после смерти мужа, она словно высохла и вовсе разучилась смеяться. Теперь Луиза Кёпе улыбалась только в тех случаях, когда хотела пробудить к себе доверие — нанимаясь в окрестные господские дома стирать и убираться, или забирая у бакалейщика в долг, или, совсем уж редко, встретившись в парке с барышней или профессором; в такие минуты ее худое, по-цыгански темное лицо начинало внезапно светиться, крепкие белые зубы сверкали в улыбке, а большие серые глаза становились еще больше и ярче от прихлынувшего волнения. Смеялась она совсем редко — разве что ночью, когда приснится вдруг детство, но смех этот слышали только разбуженные им дочери; и еще смеялась Луиза, если, в кои-то веки, навещал ее брат мужа — единственный его брат, младший, — и затевал с детьми веселую возню: точно так же смешно гримасничал и сыпал озорными, забавными шутками да прибаутками ее муж, когда он был холостым парнем и напропалую ухаживал за ней. Воспоминания пятнадцатилетней давности выступали внезапно из прошлого и щедро одаривали вдову свежим и душистым хлебом со стола давно ушедшего счастья.

Едва младший сын закрыл за собой дверь, едва из-за дома стали доноситься ровные удары его топора, как вдруг нежданно-негаданно явился деверь. Он служил шофером в Мавауте[8]; ему часто приходилось работать в провинции, и тогда он надолго, иной раз на полгода, исчезал из глаз, однако же, как только его переводили на пештскую станцию, объявлялся вновь. Это был высокий сухопарый человек с неопределенного цвета глазами и тонким, довольно красным на фоне бледного лица носом. Зиму и лето он сидел за баранкой с непокрытой головой, но, выгребая на сушу, как он говорил, тотчас насаживал на макушку неизменный коричневый берет, надевал под пиджак теплую шерстяную фуфайку — и вот тут-то начинал мерзнуть.

Уже несколько минут он стоял с хитрой ухмылкой у окна полуподвала, пока наконец невестка не почувствовала на затылке иголочный укол его глаз и, покраснев, обернулась.

— Ах, это ты, Йожи! — воскликнула она тихонько, и тусклое ее лицо на миг осветилось, блеснули белые зубы, засияли глаза. Быстрым девичьим движением она потянулась к растрепавшемуся за работой пучку. Но руки, с которых стекала мыльная пена, тут же замерли на полпути и бессильно упали; Йожи не успел еще рот раскрыть, чтоб ответить, как Луиза вновь обратилась во вдову с увядшим, поблекшим лицом.

— Входи.

— Ни в коем разе! — откликнулся долговязый гость. — Ты, чего доброго, и меня в корыто сунешь да искупаешь.

— Где то времечко, когда я мужчину купала! — повела плечом Луиза.

— Э, водицей баловаться не мужское дело! — Йожи передернулся от отвращения. — С тех пор как цена на вино подскочила, я только по воскресеньям купаться стал и еще особо — на именины господина правителя[9].

Луиза не ответила. Но когда деверь, перекинув через подоконник длинные ноги, вошел в кухню через окно, словно и не подозревал, что для этого существуют двери, в глазах ее все же проскользнула улыбка. — Садись, я сейчас управлюсь. — Деверь, не отвечая, сбросил пиджак, фуфайку, засучил до локтей рукава рубахи. — Ты что это затеял? — засмеялась хозяйка.

Йожи стоял уже у корыта. Сбоку на скамеечке нашарил мыло, вытащил из воды наволочку и стал намыливать. Работал он споро и ловко, тихонько насвистывая себе под нос. Обе девчушки, визжа от радости, с обеих сторон дергали его за штаны. Но он даже ухом не вел, целиком занятый высоко взбитой мыльной пеной. Не заметил и того, как невестка, некоторое время молча на него глядевшая, вдруг заплакала и отвернулась.

— Ах ты, дьявол, антихрист! — воскликнул он, громко прищелкнув языком и двумя пальцами вынул из радужно сверкавшей пенистой воды розовую женскую рубашку. — Вот уж не отказался бы простирнуть ее, даже будь в ней то, чему быть положено, еще и приплатил бы целый пенгё. И где ж начинка этой рубашечки обитает?

— Я знаю где, дядя Йожи, — закричала пятилетняя Бёжи, — я там была уже!

— Ну что ж, значит, и меня проводишь как-нибудь, — сказал Йожи, — я и тебе ужо дам в награду крейцер[10]. А не постирать ли мне и тебя заодно, раз уж я занялся стиркой?

Девчушки с визгом разбежались. — Ну, Луйзика, ставь ужин на огонь, — обратился он к невестке, застывшей неподвижно у шкафа. — Пока твоя курица поспеет, я тоже управлюсь. До чего ж приятная работенка чужое белье стирать, не удивительно, что ты ее так любишь. Даже поправилась с тех пор, как последний раз тебя видел.