Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 87



На странницу низвергались потоки жидкости под аккомпанемент дружно затянутой генделевской «Аллилуйи». Вернувшись к стене, откуда начался ее путь, она вновь раскрыла объятия:

— Охота близится к концу, лисица затравлена собаками, ей некуда бежать… Что она делает?

— Падает наземь и ждет чуда! — откликнулся Зум.

— Взбирается вверх по стене! — предположил Деметрио.

— Прыгает и взлетает в воздух! — промычал Га.

Энанита приблизилась к своим слушателям:

— Лисица идет навстречу собакам, которые пожирают ее. Она рада стать пищей. Это полное самоотречение и есть Любовь.

И Энанита распростерлась на столе: «Пожирайте меня!» Ее обмыли писательским супом, чтобы изгнать запах мочи. Ла Кабра взял слово, стараясь изо всех сил держаться на ногах:

— Я скромно напоминаю, что Любовь — это прежде всего любовь к родине, где мы увидели свет.

Словно по телепатическому сигналу, все запели национальный гимн:

— Земля, в которую мы ляжем.

Тут последовал другой сигнал, вполне обычный, исходивший от Хумса. Все скопом кинулись на Ла Кабру. Когда его как следует связали, Толин смог выступить тоже:

— Говоря о Любви, я отношу это слово к своей матери.

— Заткните ему рот!

Только лишь в рот Ла Кабры засунули смоченную коньяком салфетку, как прибыл, шатаясь, пьяный Акк и вместе с ним — двенадцать музыкантов симфонического оркестра, игравших «Волшебную флейту» начиная с конца.



— Мы пили Шанель № 5, - заявил Акк, — но я вижу, что пришел к середине пира, подобно Алкивиаду. И чтобы остаться в кругу платоновских ассоциаций, я вознесу хвалу Хумсу.

— Чего ты хочешь, Акк? Выставить меня на посмешище?

— In vino veritas, маэстро.

— Тогда начинай немедленно!

— О мудрейший творец толстолистой орхидеи, первое, что я восхваляю в тебе — это твоя хрупкость, несомненная, но готовая обернуться беспредельной твердостью. С восхищением вспоминаю я тот день, когда Ла Кабра, в ярости от своего унижения — он перепутал Достоевского со Стравинским, — приник к окну твоей квартиры, угрожая кинуться в пропасть. Сорвав с ноги лакированный ботинок, ты изо всей силы принялся колотить его по пальцам. Обратившись в смирного кота, Ла Кабра, цепляясь за стены, дополз до гостиной… Хвала тебе…

Я не в состоянии продолжать, ибо в этот момент фон Хаммер и еще двое, не скованные сном, — Аламиро Марсиланьес и Эстрелья Диас Барум — ворвались в комнату с факелами и нацистскими флагами, вытянув руку в арийском приветствии, толкая перед собой в тележке меренговую свастику.

(В генеалогическом древе Марсиланьеса имелись испанский конкистадор, президент Республики и дедушка-миллиардер. Отец его, перед тем как стать обитателем психушки, утопил большую часть своего состояния в горячем источнике, откуда намеревался разливать воду по бутылкам, придавая ей вкус меди, железа и никеля. Прохладительный напиток не получил популярности в народе; специальные киоски выдавали его бесплатно, но только дети, по родительскому заданию, брали по три бутылки, ибо за это полагалась премия в десять песо. Наш кабальеро, тем не менее, упорствовал во внедрении обычая пить металлическую воду, пока на него не надели смирительную рубашку. Так или иначе, оставшихся денег Марсиланьесу хватило, чтобы ходить на вечеринки шесть дней в неделю, а по воскресеньям — отдыхать. Он так и не обзавелся невестой, поскольку, выпив лишнего, отвинчивал свою пластмассовую руку и, стуча ею по столу, требовал молчания. После чего задавал метафизический вопрос: «Кто мы и где мы?», переходя затем к фразам, пародировавшим Бог знает что: «Капуста — это также и роза», «Можно сказать, чернота, но мы говорим, и так далее», «Я никогда не забуду эту ночь этой ночью»; заканчивалось же все торжественной клятвой, что он сидит там, где прекратил движение. Однажды Марсиланьес принялся переписывать свои рассказы, обнаружив, что понятие «Долг» наполнено, а понятие «Обладание» — пусто. Прилично одетый, с девяти до шести он работал секретарем у одного архитектора. От шести до двенадцати ночи, с крюком на месте пластмассовой руки и в пиратской шляпе, он превращался в грозу баров по прозвищу «Черные сиськи». Виртуозно удерживая равновесие, он опустошал один бокал за другим, оскорбляя посетителей в таких выражениях, что срывал аплодисменты: «сеньора, я тоже был бабочкой: поговорим как корова с коровой!», «уважаемый, когда вы передо мной, я кричу от ужаса, думая, что вы — зеркало!». Так все продолжалось, пока в «Золотом льве» он не повстречал Эстрелью Диас Барум, поэтессу-детектива.

Увидев ее, он сразу же захотел погрузить свои руки в огненную шевелюру, освещавшую унылое помещение с полом, посыпанным опилками. Он мечтал крутить ее бесстыдные соски, большие, как две ноздри, просвечивавшие из-под футбольной майки; в похотливом нетерпении ему даже казалось, что они шумно дышат. Он сполз на пол, чтобы посмотреть на нее из-под стола, уставил глаза на розовую раковину, крошечное чудо, спрятанное между могучими мускулами кобылицы и мирно спавшее в лиловом полумраке потертой короткой юбки — трусиков под ней не было. Жаркий взгляд заставил бутон раскрыться, окружил его ореолом шелковистых лепестков, вызвал дрожь в четырех янтарных губках, покрытых росой. Лоно задышало подобно химере, испустило стон. Отбросив сомбреро и крюк, Аламиро навсегда похоронил «Черные сиськи». Он выхватил нож, достал из сумки искусственную руку и проткнул ее лезвием, — пронзенное сердце! — прямо над листком бумаги, на котором Эстрелья набрасывала свои одиннадцатисложники. Та затянулась гаванской сигарой, выпила пол-литра пива и, не поведя ни единым мускулом лица с причудливыми зелеными татуировками, принялась жужжать. Жужжать! Марсиланьес упал на колени, подполз на четвереньках к овалу, одарившему его улыбкой, и принес на это святилище поцелуй — символ своего возрождения.

Североамериканские инструкторы из Штрейкбрехерской бригады обучили Эстрелью Диас Баррум ударам, способным повалить быка. В кишках одного из рабочих она прочла предзнаменование — и сменила полицию на поэзию. Перейдя к сочинению александрийских стихов, Эстрелья утратила агрессивный настрой, но не мускулы. Когда рифмы утомляли ее, она схватывалась на равных с профессиональными борцами. Если что и спасло жизнь Марсиланьесу, так это ее преданность. Когда женщина оторвала его от своего лона при помощи убийственного кулака, Аламиро прозрел в этом действии божественное дуновение и решил двигаться, отталкиваясь от пола, стен, столов, полный решимости повиноваться толчку, исходящему от Нее, до самого конца жизни. Такой способ передвижения разрушил бы бар до основания, и хозяйке пришлось отключить его ударом бутылки. Аламиро проснулся голый, под распятием (четыре таракана, приколотых булавками), на тощем тюфяке женщины-поэта.

— Теперь ты — моя муза, — сказала она. — Мы станем жить ночью и спать днем. Я буду царапать тебе спину, сочиняя стихи, и через страдание ты постигнешь суть моей поэзии. Ты волен вставлять мне во все дырки, но только не во влагалище. Оно — для человека с божественным ликом. Ты займешься добыванием еды, я же позволю тебе пить мою слюну.

Марсиланьес продал то немногое, что оставалось у него: земельный участок, акции рудников, драгоценности, мебель. Он поселился в пансионе, в комнате номер тринадцать. Денег имелось ровно на одно блюдо фасоли и четыре бутылки вина ежедневно. Еще у Марсиланьеса был запечатанный флакон. Эстрелья открыла его, пока возлюбленный спал, нашла там нечто, похожее на муку и подумала, что это — съедобный порошок. Запах ей понравился, и она съела содержимое. Позже Марсиланьес обнаружил, что урна с останками его матери пуста.

— Любить — значит любить то, чего нет! — провозгласил фон Хаммер, мужчина атлетического вида, хотя никто его об этом не просил. Я пою о будущем, о Военном Правлении, способном расположить звезды в виде свастики, занимающей полнеба!

— Отлично, — сказал Хумс шелковым голосом. — В ожидании столь грандиозного события удовлетворимся пока свастикой из меренг.

Они разделили ее на части, завывая партию из «Лоэнгрина», обнажили свои клыки, готовясь вонзить их в кушанье, отбросив всякие политические предрассудки, но тут земля затряслась, и слюнные железы у всех мигом пересохли.