Страница 100 из 108
И все же я позабыл о разговоре Веры Павловны и завуча. У нас в обиходе имелось множество подсобных словечек, помогающих преодолеть трудную минуту: «переживем», «переморгаем», «подумаешь!». Сказал: «подумаешь!» — и как бы оградил себя от всяческих нападок и угрызений совести.
Однако на душе было неважно. Разболелась голова, все стало безразличным, не замечал, что происходит в зале. Пересел поближе к открытому окну.
Проехал по улице тяжеловоз, мотор бился, как огромное натруженное сердце. Прошли мальчишки с горнами, возвещая о себе трубным кличем за квартал. В доме напротив на подоконник выставили радиолу и шпарили «Тишину»…
Вдруг в зале раздался голос Ляли:
— Ребята, я вам прочту…
Я слушал нехотя. Строчки проносились мимо, точно шаги незнакомого человека. Но мало-помалу слова переставали быть просто словами, скрытые в них мысли и чувства невольно передавались мне.
Раздались аплодисменты. В соседнем ряду какой-то паренек сказал, что Ляля молодец. А я ждал… Знаете, так бывает, задашь товарищу какой-нибудь важный вопрос; он задумается — и вот ждешь…
Ребята упросили Лялю читать еще, снова в зале звучал ее голос:
В доме напротив надрывалась радиола:
Паренек в соседнем ряду поднялся и закрыл школьное окно.
Всем классом высыпали на улицу. Стоголосое эхо разнеслось вокруг. Кто-то затянул песню, подхватили дружно, однако вскоре хор расстроился. Стали расходиться, я оказался один, но шумное веселье, смех, голоса товарищей сопровождали меня; неугомонный городской поток журчал еще на перекрестках, из открытого окна неслась мелодия вальса, последние отблески телевизоров вспыхивали на стеклах…
Внезапно возникла передо мной в пламенных строфах, в суровом ритме поэма, наполняя душу тревогой и смятеньем, сливаясь с простором весенней ночи; нежданная, светлая, с тяжелыми русыми косами:
Порывы весеннего ветра подхватывали строчки, кружили, подымали ввысь:
Кто-то неподалеку запел; голос был красивый, чистый.
И так же внезапно песня оборвалась.
Темень глухого переулка затопила все, и только вдали прорезанным четким квадратиком засветилось оконце. «…Он подавил во мне все светлое, самое дорогое, что только может быть в душе человека…»
Я вздрогнул, казалось, кто-то рядом громко произнес эти слова. Но вокруг — никого. Только усталое печальное лицо проглядывает сквозь темноту — там, далеко впереди…
Я ускорил шаги. Яркий свет перекрестка разогнал тени, рассеял видение, но горькие, жгучие слова преследовали меня, и с каждым шагом становилось тревожней. Я почти бежал, прохожие удивленно оглядывались на меня.
Навстречу с беспокойным нарастающим ревом промчался «ЗИЛ», мигая горящими красными крестами.
У ворот соседний мальчишка еще издали крикнул мне:
— А к вам «Скорая помощь» приезжала!
На лестнице пахло лекарствами. Не помня себя, взбежал по ступеням. Где-то беспорядочно хлопали двери. Навстречу — взволнованные лица. Соседи — старый токарь с паровозостроительного, работница с фабрики «Октябрь», знакомые с детства, близкие люди. С малых лет привык к их доброжелательным взглядам. Они хорошо относились к нам, жалели мать, помогали как могли, присматривали за мной, когда я был малышом, порой баловали меня. Но теперь глаза их смотрели сурово и осуждающе:
— Ишь, разлетелся! Мог бы пораньше пожаловать.
— Мамке совсем плохо было. Думали за тобой в школу посылать — не позволила. Тревожить не разрешила…
Не слушая ничего, я ворвался в комнату.
Мать приподнялась с постели:
— Вечно ураганом, Андрюшка!
— Мамочка.
Ни скорби, ни слез, ни упрека, только тревога и забота во взгляде, постоянная тревога. И все же я не приласкался, не нашел нужных, приветливых слов. Знаю, я всегда был неласковым парнем.
Подвинул стул поближе к ней, сел рядом. Она этому была рада.
— Ничего, Андрюшка, ничего… — и продолжала разглядывать материал, лежавший перед ней на столе: — Тебе не нравится этот шевиот, Андрюша?
Только теперь рассмотрел как следует отрез светлого с искрой шевиота, наполовину бережно прикрытого цветной оберточной бумагой, еще не обмявшейся, аккуратно расправленной, со знакомой маркой Центрального универмага. Я видел уже этот отрез — ко дню Восьмого марта маму премировали на заводе ценным подарком…
— Ну, что ты молчишь, — мама, почти не прикасаясь, легко провела рукой по шелковистой кромке материала. — По-моему, получится хороший мужской костюм. Прекрасная пара… — она взглянула на меня. — Я, конечно, была неправа, Андрюшка. Молодому, конечно, нужнее…
Кровь обожгла мне щеки. Я готов был крикнуть, руки себе кусать, а мама говорила тихо, раздумчиво:
— Молодость бывает только раз… А наше уж дело такое…
С детства не любил слез, ничьих. А свои — ненавидел. А тут чувствую, по носу расползлось что-то теплое:
— Знаете, мама… Даже слышать ничего не хочу. — Я взял со стола материал и принялся, как умел, по возможности аккуратно складывать и заворачивать в бумагу: — Вот так — завернем. Упакуем. Перевяжем шпагатиком. Нет, шпагат слишком грубый Тут бы шнурочек. Или ленточку. Правда, мама? Ну, вот — порядок. Теперь положим в нашу новую конструкцию. Сюда, в нижний ящик. А завтра пойдете в дамское ателье… — я израсходовал весь запас красноречия, а мама смотрела на меня и ждала чего-то.
Я подошел к ней, покорно опустив голову. Она смотрела на меня, выжидая, словно стараясь прочесть в моих глазах больше того, что могут сказать корявые слова неласкового сына. Попыталась пригладить чуб, но он не поддавался и как всегда торчал взъерошенной щеткой:
— Бестолковый ты, Андрюшка. И грубый. Как это обидно, Андрюша.
— Ладно. Чего там… В общем после экзаменов пойду на работу, заработаю себе на костюм. А вам на пальто. У вас пальто не модное.
— Разве в этом дело, Андрюшка?
Ну, я не знаю, — сел на скамеечку, уткнулся лбом в ее руки, так и просидел до тех пор, пока диктор пожелал нам доброй ночи.
Я уже засыпал, когда она вдруг окликнула:
— Андрюша, ты про Леню Жилова рассказывал. Как ему живется теперь?