Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 159

* * *

18 февраля Скрябин играет в камерном вечере Общества свободной эстетики. Это лишь разминка перед боем. Когда на следующий день в Большом зале консерватории состоится репетиция главного концерта, Танеев запишет для себя: «Хороша 3-я симфония, 4-я вся состоит главным образом из одного аккорда на разных ступенях: нонаккорд с увеличенной квинтою. Местами невероятная какофония».

Еще через два дня в дневнике Танеева появится новая запись: «Г-же Неменовой, поклоннице Скрябина, спросившей, какое на меня впечатление произвела 4-я симфония, сказал: «такое впечатление, как будто меня избили палками», что, по-видимому, ей не понравилось. Скрябину я похвалил 3-ю симфонию, но не 4-ю. Упомянул о гармоническом однообразии, сказал, что слушать ее чрезвычайно тяжело, что даже его наиболее горячие поклонники и те жалуются. Относительно употребления постоянно одного и того же аккорда Скрябин говорил; «в этом-то и состоит эволюция». На вопрос, что пишет, он сказал: «Мистерию для храма». Я спросил: «Храм будет в Индии?» — «Да, в Индии».

Неопределенное отношение Танеева (готов принять одно и не может принять другое) было естественно для него, музыканта замечательного именно своей добротно-консервативной позицией. Но и Большой зал консерватории в эти дни отражал ту же разноречивость чувств, воздух был словно «раздерган» на куски, он гудел от столкновения мнений. Вместо трех репетиций пришлось провести целых шесть — настолько трудно было и дирижеру, Эмилю Куперу, и самим оркестрантам одолеть не только чисто технические трудности скрябинской партитуры, но и «странность» самой музыки, особенно «Экстаза». «Поэма» трудно давалась духовикам: здесь были места, которые непросто одолеть даже очень хорошим музыкантам. Но — от репетиции к репетиции — самые «несговорчивые» из оркестрантов все больше входили во вкус скрябинской музыки. Все отчетливее осознавалось, что предстоящий концерт будет чем-то совершенно небывалым. Возбуждение чувствовал и композитор, нетерпеливо ожидая назначенного дня. Он был невероятно доволен звучностью «Экстаза», которая даже превзошла его ожидания. И все же более всего волнения было в зале. Этот ажиотаж, царивший в музыкальной Москве перед 21 февраля, ярко запечатлел Юлий Энгель:

«Чем ближе к концерту, тем напряженнее становилось на репетициях и настроение публики, все более и более многолюдной. Тут можно было видеть чуть ли не всех музыкантов Москвы (многих со скрябинскими партитурами), но также немало лиц, обычно не бывающих на репетициях, — настолько всеобщий, горячий интерес возбудила музыка Скрябина еще до «официального» своего исполнения. Трудно описать то возбуждение, которое царило на этих репетициях. Незнакомые люди, случалось, заговаривали друг с другом, яростно спорили или же восторженно пожимали друг другу руки; бывали и еще более экспансивные сцены волнения и энтузиазма».

Накануне концерта в «Русских ведомостях» была опубликована статья Бориса Шлёцера. В ней он в основном повторит то, что ранее писал в «Русской музыкальной газете», разбирая творческий путь Скрябина, — о свободном творчестве, которое из себя порождает тот противостоящий ей мир, который оно же после преодолевает. Стиль Шлёцера был временами тоже вполне «экстатичен» и не очень внятен, неудивительно, что даже многим сторонникам Скрябина статья показалась сумбурной. «В опьянении буйном силою жизни, — писал о композиторе Борис Федорович, — он хочет, чтобы сильнее лишь хотеть, стремиться к все более могущественной и глубокой жизни, в которой страдания были бы острее и злее и ярче наслаждения, чтобы в самом процессе их чередования, их созидания себя чувствовать творцом».

Несколько взвинченный тон статьи редакция пыталась «охладить» своим примечанием: «Печатаем эту статью несмотря на то, что г. Шлёцер в своем фанатическом увлечении музыкой Скрябина допускает очевидные преувеличения. Но сегодняшний концерт — крупное событие в музыкальной жизни Москвы, заслуживающее обсуждения с разных точек зрения, а взгляды Шлёцера и его своеобразная аргументация. во всяком случае интересны». Более трезвая критика обещана газетой впереди — свой отзыв о предстоящем концерте обещал Ю. Энгель.

Но одной газетой пропаганда новой «философии» не ограничилась. В концертных программах были помещены и словесные толкования скрябинских произведений. О «Поэме экстаза» было написано немного. Но и этого немногого было достаточно, чтобы вызвать раздражение старых музыкантов:





«Экстаз» А. Н. Скрябина есть радость свободного действия. Вселенная (= Дух) есть вечное творчество без цели внешней, без мотивов — божественная игра мирами. Дух созидающий — Вселенная играющая, сам того не сознает, однако, что творчество его абсолютно; он подчинил себя цели, из созидания своего сделал средство. Но чем сильнее бьется пульс жизни, чем быстрее мчатся ритмы ее, тем ярче Дух сознает, что он — насквозь лишь творчество, само себе довлеющее, что жизнь его — игра. И когда Дух, достигнув высшего подъема деятельности, как бы вырывающего его из объятий целесообразности и относительности, переживает до конца свою сущность, свободную активность — наступает экстаз».

Понятна брезгливость Танеева, ранее изучавшего «Этику» Спинозы и вообще склонного к штудированию философских книг, когда он видел подобные комментарии. Ощущение ненужности этих словесных пояснений готовы были разделить и многие поклонники Скрябина. Иное отношение вызвала музыка. Она оправдывала всё: и вычурную философию Шлёцера, и слабоватые стихи словесной «Поэмы экстаза». Похоже, энтузиазм, вызываемый сочинениями Скрябина, неизбежно подталкивал его приверженцев и к попыткам найти для выражения этой музыки философический комментарий, и к довольно сумбурному выражению своих мыслей и чувств. Ведь и Пастернак, вспоминая через многие годы свои юные ощущения от ошеломившей его музыки, переходит на почти витийственный язык:

«Он приехал, и сразу же пошли репетиции «Экстаза»… Они происходили по утрам. Путь туда лежал разварной мглой, Фуркасовским и Кузнецким, тонувшими в ледяной тюре. Сонной дорогой в туман погружались висячие языки колоколен. На каждой по разу ухал одинокий колокол. Остальные дружно безмолвствовали всем воздержаньем говевшей меди. На выезде из Газетного Никитская била яйцо с коньяком в гулком омуте перекрестка. Голося, въезжали в лужи кованые полозья и цокал кремень под тростями концертантов. Консерватория в эти часы походила на цирк порой утренней уборки. Пустовали клетки амфитеатров. Медленно наполнялся партер. Насилу загнанная в палки на зимнюю половину, музыка шлепала оттуда лапой по деревянной обшивке органа. Вдруг публика начинала прибывать ровным потоком, точно город очищали неприятелю. Музыку выпускали. Пестрая, несметно ломящаяся, молниеносно множащаяся, она скачками рассыпалась по эстраде. Ее настраивали, она с лихорадочной поспешностью неслась к согласью и, вдруг достигнув гула неслыханной слитности, обрывалась на всем басистом вихре, вся замерев и выровнявшись вдоль рампы.

Это было первое поселенье человека в мирах, открытых Вагнером для вымыслов и мастодонтов. На участке возводилось вымышленное лирическое жилище, материально равное всей ему на кирпич перемолотой вселенной. Над плетнем симфонии загоралось солнце Ван Гога. Ее подоконники покрывались пыльным архивом Шопена. Жильцы в эту пыль своего носа не совали, но всем своим укладом осуществляли лучшие заветы предшественника.

Без слез я не мог ее слышать. Она вгравировалась в мою память раньше, чем легла в цинкографические доски первых корректур. В этом не было неожиданности. Рука, ее написавшая, за шесть лет перед тем легла на меня с не меньшим весом.

Чем были все эти годы, как не дальнейшими превращениями живого отпечатка, отданного на произвол роста? Не удивительно, что в симфонии я встретил завидно счастливую ровесницу. Ее соседство не могло не отозваться на близких, на моих занятиях, на всем моем обиходе».

Леонид Сабанеев, смотревший в этот день на все происходящее с изрядной долей скептицизма, оставит воспоминания более «трезвые» и более подробные: напряженная атмосфера в зале, неожиданно возросшее число сторонников композитора, восторг Эмиля Купера от сочинений, которые ему предстояло исполнить. Скрябин появился маленький, неприступно вежливый в мимолетном общении со случайными людьми. Облик композитора по сравнению с «прежним Скрябиным», которого Сабанеев видел когда-то мельком несколько раз, изменился ненамного: «Такая же у него невзрачная бородка и пушистые, неожиданно лихие усы, какой-то пережиток от его «офицерства»… Физиономия у Скрябина — нервная, зеленоватая, глаза смотрят куда-то вверх и рассеянно, у него глаза карие, маленькие, с широко открытыми веками, с каким-то «хмелем» во взоре…»