Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 92



«За теми кустами» было спокойно. Там меня никто не дергал и не донимал. Хасиды мужеского пола веселились в чисто мужском обществе, которому не было дела до невесты. Этим отсеком заведовал Шука. А на женской половине, где квохтали хасидки, я побывала трижды. Там царила Гитл. Она предводительствовала в хороводах, заставила меня станцевать «ределе» и, прижимая одной рукой к себе, другой подтолкнула к выходу. Беги, детка, у тебя куча дел! А я задержалась возле хасидского оркестра и долго не могла оторвать от него глаза и уши.

На скрипке играл высокий вдохновенный старик. Ах, как он играл! За куртиной трубили саксофоны, дудел и гудел новенький японский синтезатор, бряцали гитары, а надо всем этим и совершенно не в лад, но и ничуть не мешая, пела божественная скрипка. И вот что странно: джазисты ее не слышали. Скрипку слышали только мы с Чумой, Шука и еще хасиды, внимавшие скрипачу восторженно и послушно вертевшие свои хороводы под несложный лад: три восьмушки, три восьмушки и две восьмых. Но какая то была музыка! Сам Пан бы позавидовал. Она уносила и возносила, швыряла в пучины боли и ласково вытягивала из них, помещая слушателя на облако для просушки.

Что именно играл вдохновенный старик?

Тут мы с Шукой не сходимся в суждениях. Он, конечно, сын преподавательницы фортепьяно, но и у меня есть диплом музыкальной школы при консерватории, иначе я не была бы дочерью моей матери, варшавско-ленинградской дамы. Так вот, Шука утверждает, что хасидский оркестрик играл «Ахава раба» на фригийский лад и «Ми ше-бирех» на балканский манер, а закончил свое представление песнопением «Адонай мелех»[14] в стиле сефардской тфилы, я же утверждаю, что играли сначала обыкновенный «Фрейлехс», потом «Ножницы», которые на идиш называют «Шерл», и закончили «Куличом», после которого я уже ничего не помню.

Но как играли! Про старика-скрипача я уже говорила. И откуда он такой взялся: лицо сияет, глаза смеются и грустят одновременно, белая грива несется под музыку вслед за облаками, а белоснежная борода взметается и опадает, как разыгравшаяся метель. И от каждого его движения вокруг разносится благоухание, в котором мой нос различил примесь лаванды, туберозы и сандалового дерева.

— Ты нюхала свои собственные духи, — утверждает Шука, а я тогда надушилась Малкиными «Дом Труссо», у которых все компоненты совершенно другие!

Еще был в хасидском оркестре юноша с очень странным лицом, выглядевшем в фас так, будто смотришь на него в профиль. Тонкие, едва намеченные черты, этакое сплошное сфумато, словно художник затер все линии пальцем, но какое благостное! Нет, не благостное, а лучистое. Нет, не лучистое, а… излучающее… что? Любовь, наверное. Или радость. Упоение, вот! Не лицо, а сплошное упоение — музыкой ли, событием или чем-то еще. Он играл на флейте. И когда флейта взметала свои трели к небесам, скрипка стихала или тихо-тихо вторила.

Зато хозяин гобоя был, мягко выражаясь, неприятен, а по чести говоря, совершенно ужасен. Огромный, черный, грозный, страшный. Стоило ему дунуть в мундштук инструмента, как из раструба выползала черная туча. Старик останавливал гобоиста смычком, и тот замолкал, недовольно урча.

Со стариком и его спутниками пришли мальчики-акробаты. Они были прелестны, но казались не детьми, а мудрецами. Такие у них были лица. Не старые, а всеведающие. Мальчики вертелись и кувыркались, глотали огонь, крутили на ножах тяжелые блюда с курицей и рисом и смешили публику. Смешил ее веселыми историями и старик-скрипач. От этих историй хасиды валились на траву в пароксизме смеха.

Я не особо вслушивалась, потому что старик говорил на украинском идише, который меня раздражает. В моем лесочке такой идиш называли бессарабским и смеялись над ним и над теми, кто пробовал на этом непроваренном языке говорить. «Идиш, — утверждала Хайка Цукер, — должен быть мягким, сладким и влажным. Он должен течь и перетекать изо рта в ухо, как пасхальный мед, который иногда и забродит, и ударит в голову, но никогда не завязает между зубами и не лопается на губах».

Цукеров свадьба разделила. Близнец Левка устроился рядом с джазистами, сочувствовал каждой ноте душой и телом, даже попросил подпустить его к ударным и выдал такую вдохновенную дробь, что удостоен был аплодисментов. Малка же послушала старика-скрипача, удивленно вскинула бровь, подошла к Чуме, с которой успела подружиться, и стала ей что-то взволнованно объяснять. Но тут ее выловил Кароль. Малка пошла за ним, а потом Левка подбежал к Чуме, а Чума ко мне: Малка будет петь!



Малка пела под джаз. Она начала с «Лунного света», потом перешла к Гершвину, спела спиричуэлс и совершенно обаяла Глазеров и их американских гостей. Гости о чем-то совещались, затем Малку пригласили к их столику, а Кароль подошел ко мне и мрачно сказал: «Они хотят ее сманить!» Тут я вспомнила, что Кароль готовит концерт своей свекрови и Малки, надеясь так вернуть себе Мару.

Хайка с удовольствием слушала, как поет дочь, но видно было, что она ждет конца выступления, чтобы убежать к старику и его скрипке. Иче же даже не встал ради дочери из-за стола, за которым сидел в обнимку с кочатинскими. Он словно попал на райское застолье. А близнец Менька как смешался с кочатинскими, так и пропал. Растворился среди них, как гречневое зернышко в гречневой каше. Вот попади гречневое зерно в рис, его издалека видно. А среди своих — нипочем не отличишь.

Да, я же еще не рассказала, как произошла встреча Гитл с Цукерами. Хайка бросилась к Гитл, задрав вверх руки. Лаковая сумочка слетела при этом с ее локтя на плечо и шлепнула хозяйку по щеке. Гитл радостно улыбнулась и тоже подняла руки. Я была уверена, что они поцелуются. Но Хайка вдруг опустилась на одно колено и поцеловала край платья Гитл. А та и не подумала поднимать с колен старую знакомую, а только положила ладонь ей на голову и что-то прошептала. Иче, полусогнувшись, стоял рядом. Можно было подумать, что дело происходит в Ватикане, где двум простым прихожанам повезло встретить прогуливающегося по тропинке сада понтифика! Да что там папа римский, когда Хайка и Иче напоминали пастуха и пастушку, сподобившихся приблизиться к сидящей на камушке деве Марии. Те же съежившиеся спины и потупленные взгляды. Ох ты!

— Она что, их цадика? — спросила Чума, от зоркого глаза которой ничто не ускользает.

— Она — жена реб Зейде, — ответила я небрежно. Объяснять, кто такой реб Зейде, в тот момент у меня не было сил.

Веселье уже шло к концу, джазисты еще лабали, а хасидский оркестрик уже устал и затих, но тут…

Лучше бы меня не было в тот момент в кочатинском загоне! А случилось вот что: старик повернулся, нашел глазами Гитл, ткнул в ее сторону смычком и сказал: «Собирайся. Ты уйдешь с нами». Я возмутилась. Старик наверняка был приятелем этого убийцы Шлойме. И я не собиралась отпускать с ним Гитл. А Гитл так испугалась, так растерялась… задрожала, пригнулась и охватила голову руками. Я никогда не видела ее такой и не хотела видеть. Надо было бежать к Гитл на помощь, но невозможно было оторвать ноги от земли, словно в кошмарном сне.

А Гитл вдруг распрямилась, раскинула руки, запрокинула к небу голову и топнула ногой, словно не старику, а небу сказала: «Нет!» Старик склонил голову, провел смычком по струнам и стал тихонько наигрывать мелодию. Тут мы с Шукой сходимся во мнениях: он играл «Иштабах», славословие Господу.

Старик играл в полной тишине. На этой, кочатинской, трети райского сада джаза и раньше слышно не было, но сейчас тишина была такой, что каждый слышал только биение собственной крови в ушах. И Гитл, сделав несколько неверных шагов, пошла на старика в странном танце. Она то грозила небесам, то складывала руки в фигуру молитвенной просьбы, то пошатывалась под тяжестью невидимой ноши, то с раздражением и гневом пыталась сбросить ее со своих плеч. Стелилась, почти касаясь земли, потом выпрямлялась и шла на старика, как разъяренный матадором бык. Струилась, изгибалась, восставала, напрягала все свои силы и мышцы, кружилась до изнеможения и снова взлетала, вернее, подпрыгивала, потрясая кулаками. Старик и не глядел на нее. Но когда кончил играть, отрицательно покачал головой. И Гитл рухнула на землю.