Страница 5 из 92
В Израиле история мира, она наглядная. Случился погром в Кишиневе — вскочил на древней земле кибуц. Произошел раздел Польши — образовался поселок. Пришел к власти некто Шикльгрубер — на улице Шенкин появилась аптека. А парикмахерская, перед которой я только что стояла, очевидно, обязана своим существованием румынской неразберихе времен отречения короля Михая. И так — с начала времен. Потоп — ковчег, пирамиды — манна с перепелками, они нам порушат Храм, мы им развесим арфы по вербам. Какая уж тут плановая экономика!
Правда, со временем наше государство научилось держать удар. Гомулка погнал своих жидов, но выскочили они уже не в центральных городах Израиля, а в провинциальных. И мы, русские евреи, железную стену пробили, а местную ватную стенку разворошить оказались не в силах. Аукнулось громко, по всему миру шел о нас крик, а откликнулось разве что в Петах-Тикве, да еще в хайфских Крайотах, месте и вовсе невозможном.
Насчет аптеки я угадала. Хозяин, мрачный мужчина в очках с металлической оправой, говорил на иврите с тяжелым немецким акцентом. Анальгина, разумеется, нет. То, что они тут принимают от головной боли, называется как-то иначе, но как? Второй год я пыталась это выяснить, обходясь мокрым полотенцем. Анальгин! Голова! Шмерце! Нет, парацетамоль не помогает, ни вообще, ни в частности. Ну хорошо! Немцам помогает, а русским — ни за что! Почему наркотик? Зачем мне наркотик? С какой стати гашиш? Не продаешь анальгин, и не надо! До чего противный тип!
Вот, написала эти строчки и подумала: значит, уже тогда на сонной улице Шенкин курили дурь, заглатывали колеса, баловались наркотой. Иначе — почему именно там бдительный немец-аптекарь задал мне этот вопрос? Где только я не искала этот проклятый анальгин! И никто нигде, кроме как в этой аптеке, даже и не подумал о гашише! А возможно, именно на улице Шенкин наркотики существовали в потенции, желание баловаться ими висело в воздухе и призывало к себе еще не существовавших тогда в этих местах курителей опиума. Более того, можно предположить, что именно этот подозрительный немецкий аптекарь и привез с собой из Берлина микроб опиумного дурмана, миазму наркозависимости. Не будь его, на улице Шенкин могли поселиться не молодые обормоты, остро нуждающиеся в галлюциногенах, а солидные граждане, убивающие время за карточным столом и поеданием румынских бифштексов. Но — вот: Берлин горит, аптекарь — бежит, трясется, едет, плывет и везет с собой в тихую провинциальную Палестину страх перед гашишем и кокаином. Или привычку к ним свободно мыслящего берлинера. Покупает аптеку на улице Шенкин, спрашивает у случайных клиентов, таких как я, например: «Вы что, ищете наркотики?» Мысль западает в головы, ищущие находятся, собираются в кучки, снимают рядом друг с другом квартирки, благо они тут были дешевые. И возникает нынешняя улица Шенкин со всем ее дурманом.
Скажете, так не бывает. А как бывает? Городские власти сами рассаживают наркоманов по районам? Прививают их на бегонии и портулаки? Выращивают в горшках с примулами и резедой? Почему в одних районах этого люда пруд пруди, а в других днем с огнем не сыщешь? Не знаете? То-то. Я тоже не знаю, но у меня хотя бы версия есть.
Но тогда и версии не было, и денег на обед тоже не было, поэтому пришлось пропустить забегаловку, хоть она была недорогая.
За забегаловкой обнаружилась антикварная лавка — ложки, плошки, коврики, инкрустированные шкатулки, настенные тарелки с физиономией персидского шаха в золотом окладе. Персы, значит. И чего едут? Шах, говорят, евреям благоприятствует. Глазки у продавца масляные. Известное дело! Сам Саади велел целовать только в грудь и никуда больше. Спасибо, дорогой, зайду в другой раз!
А вот лавка точильщика ножей меня заинтересовала. Уж больно нетипичным показался ее хозяин. Высушенный старичок, морда зловещая, глаза живые. Небось рассказчик. Враль. Но очень жесткий изнутри. Концлагерь. Таких выводит концлагерь, немецкий или советский, какая разница! На руке должен быть номер. Номер обнаружился, а точить мне было нечего. Идти дальше сил не стало. Шляпки… Кофейня… Обжорка с крутящимися вертелами. Опустошив кошелек, но набрав нужное количество копеек, я поела шаурмы, отдохнула душой и телом и поплелась вперед.
Не стану описывать свой дальнейший маршрут по полусонным проулкам и лениво потягивающимся в полуденном мороке улицам, потому что нужно же нам когда-нибудь добраться до Яффы. Вернее, до тель-авивского пляжа, потому что до Яффы я тогда добралась не сразу.
Но вот — вышла к морю, и оно не то чтобы притянуло меня, а втянуло в себя разом, словно было гигантским носом, а я — пылинкой в потоке воздуха. Втянуло и до сих пор мной не чихнуло. Слишком я ничтожна и сегодня, чтобы заставить чихать самое древнее в человеческой истории море. Но тогда, оказавшись в посейдоновой ноздре вместе с солеными брызгами и вонью разложившихся водорослей, став частью зеленоватой морской слизи и грязной пены, ошметками летевшей с буйно гарцевавших у самого берега волн, я поняла, что все, приехали. Тут мое место, и тут я буду сидеть, лежать, валяться до второго пришествия, а может, и после него. Никогда не возвращусь в Петах-Тикву, не войду в подъезд, пахнущий скандалом, не открою дверь, за которой этот скандал поджидает моего прихода, чтобы разгореться с новой силой, раз уж топливо само подкатило. Никогда! Я остаюсь тут.
Стало просто и покойно.
Море возбужденно дышало, трепало черный флаг на будке спасателей, морщилось, хрюкало и рыгало, словно надралось давеча черт-те чем, а судя по цвету волн, так не иначе как дешевым кагором.
Горизонт был пуст, но сверкал грозно. Эк повело! У содрогателя вод явно начались корчи. Солнце светило по-прежнему, но море окуталось темью, поднимавшейся, как пар, из разволновавшихся морских глубин. И если минуту назад сквозь багрово-лилово-черт-те-какую волну там и сям все еще проглядывала бутылочная зелень, то сейчас бородатый повелитель волн словно стянул невидимую тесемку, сложив морскую гладь в тесные воланы чернильного цвета. Не чернильно-синего, как в современных авторучках, а того черно-грязно-фиолетового, каким отливали закупоренные бутыли этого вещества в шкафу учительской. С многочисленными вкраплениями грязных пленок и неприятных глазу и нюху ошметков чего-то органического, липнущего к вставке-перышку и черной кляксой сваливающегося на чистый тетрадный лист.
А вот и он, синебородый потрясатель основ! Ишь как несется по морю на семибалльных своих конях, сверкая доспехами, размахивая трезубцем и мотая огромной кучерявой головой! То ли и впрямь перепился амброзии на олимпийском банкете, то ли приснилась титану застрявшая под стенами ненавистной Трои беспомощная ахейская рать. Несется к ней на помощь, не разобравшись с бодуна, какое столетье на дворе. Где-нибудь на подходе к Турции опомнится и неохотно повернет назад.
Не ждет его нигде послушное священному оракулу войско, да и Атлантиду свою он сгубил, надо думать, в таком же пьяном порыве. Нечем больше командовать, нечем заняться, кроме как волны по морю гонять. А может, мы присутствуем при семейном скандале. Опять загуляла где-то Амфитрита. Пуст подводный дворец, холоден очаг, в холодильнике вчерашняя картошка и пара склизких сосисок.
Море разбушевалось не на шутку. Понесся резкий сырой ветер, взметнул, а потом разметал по пляжу обертки мороженого, пластиковые пакеты, забытую кем-то газету. Я представила себе, как соленый ветер несется по ложбине улицы Шенкин, срывая с аптеки запах лекарств, с парикмахерской — запах лака и одеколона… выбивает затхлые персидские ковры, отрясает от засохших листьев деревья. Сейчас бы еще дождь в крупную косую линейку, чтоб смыл уличную пыль, надраил крыши, впитал остатки июльского жара.
Дождя не будет. Не даст дождя в июле верховный небожитель, так и оставит томление по нему в воздухе. Ляжет оно тяжкой ношей на прибрежный наш городишко, придавит его непролившейся грудью, заставит тяжело ворочаться во сне.
Я повернула голову налево, пытаясь схватить всю картину бури на море в расширенный окоем, и застыла. Темными силуэтами выступили вдалеке фиолетовые башни и минареты, словно только что поднялись со дна морского. Мираж, что ли?