Страница 8 из 20
— Глупости! — грохнул Сирота ладонью по столу. — В Венеции я подружился с итальянским евреем, который рассказал мне о евреях венецианского гетто. И поверь мне, этим ребятам можно было сказать все! Боюсь даже, что не все из того, что они могли бы сказать нам, мы способны до конца понять.
Йоэль кивнул, потом задумался.
— Они этого хотели, — сказал он после небольшого перерыва. — Они хотели быть большими. Они хотели открывать Америки. А мы не хотим. Мы хотим стать главами Гистадрута. Уезжай отсюда восвояси, мой тебе совет. И не забудь пригласить меня на съемки. Я приеду. Честное слово, приеду.
Он не позволил Сироте расплатиться. Они еще поговорили о том и сем, потом разошлись.
— Вита тебя предупреждал, — тихонько пробормотала Маша. — А что же мы будем делать с дядей?
— Что с ним надо делать?
— Его не пустят послом в Вашингтон, если папа Гена не обнимет его перед фотокамерой.
— Пусть сидит дома, — нахмурился Сирота. — У меня есть идея: доставать всех этих глав Гистадрута до тех пор, пока у них не появится желание открывать Америки.
— Брурия меня заклюет, — вздохнула Маша.
— Я заберу тебя отсюда, — обещал Сирота.
Страшный хамсин случился несколькими днями позже, но спроси Сирота Машу тогда, за столиком самого модного тель-авивского кафе, напоминавшего европейскую забегаловку средней руки, готова ли она выйти за него замуж, Маша бы согласно кивнула. И дурацкий мираж был ей для этого совершенно не нужен. Однако тогда Сирота вдруг замолчал, потому что, подняв глаза и отведя их вдаль, настраиваясь на внутреннюю волну и мысленно откашливаясь, чтобы произнести столь важные для него слова, увидел на плакате лицо Сарасины. Это было почище миража. Этого просто не могло быть. Сирота вскочил и понесся к плакату. Сарасина играла с местным симфоническим оркестром завтра.
Разузнать у бармена, где находится администрация оркестра, оказалось делом минуты.
— Мне надо задержаться в Тель-Авиве, — объявил Сирота Маше, — я вспомнил о кое-каких делах.
— Ты собираешься напиться до чертиков, — сказала Маша хмуро.
Сарасину она не знала, поэтому никаких подозрений рассматривание плаката у нее не вызвало. Зато она знала Сироту.
— Ну, допустим, напьюсь. И что?
— Делай это в одиночку, — отрезала Маша. — Возвращайся, когда протрезвеешь.
И ушла.
Найти администрацию филармонического оркестра оказалось делом несложным, выпросить у администратора телефон Сарасины было чуть сложнее. Администратор, высокий стройный юноша с приятным лицом, но грязными ногтями, набрал номер и пытался самостоятельно вести переговоры с знаменитой пианисткой на ломаном английском. Сирота выхватил трубку из его вялой руки и крикнул: «Сара!» Через десять минут такси уже разворачивалось перед зданием гостиницы, и Сирота несся на всех парах к стойке администратора, не заметив Сарасины, стоявшей у витрины с ювелирными изделиями.
— Черт бы тебя побрал! — крикнул Сирота и, расцепив сложенные на груди руки японки, поцеловал ее прямо в губы.
Сарасина побледнела. Ей мешали вторгшиеся в интимное событие люди, зеркала, светильники и распахнутые окна.
— Идем ко мне в номер, — прошептала она, — здесь все слишком публично.
— Сначала скажи мне, как ты тут оказалась, и почему я об этом узнал случайно из афиши на стене кафе, в котором мог и не оказаться?
Сарасина не стала высвобождаться из его объятий, а, наоборот, постаралась завернуться в них плотнее.
— Я не знала, где ты, — прошептала она, — ты не отвечал на письма.
— Но я же звонил тебе из Италии.
— Из зимнего Рима, наполненного женскими голосами. А потом совсем пропал. Почему-то я решила, что ты в Израиле. Так мне казалось. Я созвонилась с филармонией, сказала, что у меня есть несколько дней перед концертами в Европе, и они тут же меня пригласили. Здесь прекрасный симфонический оркестр, ты знаешь?
— Знаю, — кивнул Сирота. — А как ты собиралась меня найти?
— Я подумала, что если ты в Израиле, то увидишь афишу. Еще я знаю, что в Иерусалиме живет твоя сестра. И что твою маму звали Рахиль Бройдо. Я надеялась, что они смогут найти твою сестру, но они не смогли.
Сирота представил себе Машу в момент появления Сарасины в их иерусалимском пристанище и похолодел.
— Завтра утром я собиралась поехать в Иерусалим. А послезавтра мне уже надо улетать.
— Чего же мы стоим? — спросил Сирота, жаждавший тут же и немедленно проглотить этот леденец, нет, нет, нет, полить очаровательную устрицу лимоном, потрогать языком, насладиться скользкой прохладой, солоноватым вкусом, запахом моря и только потом, только потом… — Шампанское в номер! — велел он администратору. Потом вспомнил, какое шампанское подали им с Машей в ресторане той же гостиницы на неделе, и отменил заказ.
Сарасина раздевалась медленно. Она была медленной в любви, медленно-неторопливой и чрезвычайно взыскательной. «Завороженной», — подумал Сирота, поймав ее отсутствующий взгляд, направленный куда-то внутрь себя. Слепой взгляд… Нет, напротив, напряженный взгляд Дюрера, разглядывающего каждую травинку, каждый волосок букашки, каждый изгиб листа, чтобы зафиксировать их навечно. Взгляд, направленный не внутрь себя, а внутрь него, Сироты.
Ее пальцы двигались медленно, ощупывали его кожу, разворачивали шерстинки, наматывали их на палец. Она льнула к нему, вжималась в него, оборачивала его вокруг себя, пробовала на язык. Она восставала в нем, возбуждая вихрь и смерч, а потом таяла льдинкой на его груди, превращаясь в лужицу душистой влаги. Она была лучшей из его любовниц, самой драгоценной, самой изысканной, самой прекрасной. Она сводила его с ума, приводила в восторг, оставляла без сил, вливала в него нежность и тишину. Но не только… не только.
В их отношениях был подводный камень, проклятая коряга. Пока оба плескались в глубоких водах влечения, страсти, напряжения и освобождения, наполнения и опустошения, все было прекрасно. Но стоило им расслабиться, как нога непременно ударялась об эту корягу. Ноге, телу и душе становилось невыносимо больно, и они отворачивались друг от друга, ограждали себя прохладной простыней, возводили между телами невидимую, вернее, несущественную льняную границу, на деле куда более прочную, чем Китайская или Берлинская стена.
Сарасина в такие моменты вспоминала день их знакомства, ставший и первым днем этой невозможной любви. Администрация попросила ее присутствовать на первой репетиции оркестра с русским дирижером, поскольку Сарасина знала русский язык. Стоял вопрос, сможет ли оркестр работать с человеком, слывшим очень талантливым и невероятно диким. Сарасина несколько дней раздумывала над этой просьбой.
Просьба поступила от концертмейстера оркестра, то есть от первой скрипки оркестра, с которой у Сарасины, первой скрипки Японии, отношения не сложились. Именно поэтому Сарасина и решила удовлетворить просьбу своего недруга, позволившего себе весьма нелестные высказывания об игре Сарасины и постаравшегося довести эти слова до ее сведения. Кроме того, ее заинтересовали разговоры об этом русском, импонировало сочетание дикости и таланта в рассказах о нем, да и знакомство с сыном знаменитого пианиста Генриха Сироты, председательствовавшего на многих международных конкурсах, могло оказаться приятным. Сарасина любезно согласилась присутствовать на испытании, и поскольку концертмейстер явно не хотел, чтобы Марк Сирота получил назначение… Нет, останавливала Сарасина ход собственных мыслей, нет, в этом случае она будет максимально объективной.
Исходя из соображений такой вот, максимальной, объективности, Сарасина решила не встречаться с Марком накануне репетиции. Она стояла в углу зала и внимательно наблюдала за оркестром. Музыканты были явно настроены против русского. И Сарасина, да и не только Сарасина, а любой посторонний человек мог без труда догадаться, от кого исходил отрицательный настрой.
Русский вошел в зал из противоположного входа. Он был огромен, но двигался легко и экспрессивно. Патлатый, мохнатый, заряженный энергией и испускающий заряды, русский был похож на оголенный провод электрического кабеля. Сарасине на минуту показалось, что от него исходит видимая волна убийственного тока. «Он опасен!» — подумала она и поежилась. Сарасина ощутила и волну встречного напряжения, исходившую от оркестрантов. И добавила в нее собственную отрицательную энергию. Русский ей не понравился.