Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 20



Анна Исакова

Пастораль

Марк звал кузину замуж несколько раз. Впервые это случилось еще во Львове. Тогда Маша немедленно выпалила категорическое «нет!» и тут же разрыдалась.

— Почему она плачет? — удивился Марк Сирота.

— Девушки всегда плачут, когда не позволяют себе сделать глупость, — сурово ответила баба Фира. — Поешь драников и перестань искать жену под фонарем.

— Я уже искал в темноте, — сообщил Сирота, — у меня не получилось.

Второй раз он сделал Маше предложение перед своим отъездом из Израиля. На сей раз Машино «нет» было твердым, но не категоричным. «Мы должны заново запустить наши жизни и посмотреть, куда они поведут», — сказала она ему, и в ее словах было много разумной предусмотрительности.

— Она отказала мне во второй раз, — пожаловался Марк бабушке.

— Посмотрим, хватит ли у нее ума на третий, — вздохнула баба Фира и пригладила упрямые вихры внука.

В третий раз Маша отшутилась, но «нет» в ее ответе не прозвучало. Это было на премьере его первого заграничного фильма в Копенгагене. Вернее, назавтра. Сирота попросил у знакомой меценатши старинные сани, обитые мехом. Сани были большие, высокие, с гнутой резной ручкой и складным навесом. Даме полагалось сидеть в них лицом к пейзажу и спиной к кавалеру, а кавалеру полагалось толкать сани вперед. Впрочем, толкать сани полагалось, скорее всего, слуге, но тогда непонятно, зачем к саням прилагался кавалер, потому что были они одноместные.

Во время пробежки за санями Сирота решил, что именно конструкция датских саней предписывает характер датского национального чепчика с выемкой для кос, сложенных на затылке. Косы любимой, венчиком сложенные на затылке, — вот что должно сниться датчанину после пробежки по снегу, сытного обеда, тяжелого аккорда на клавесине, подслеповатого света экономно расходуемых свечей.

Сирота толкал сани с большим энтузиазмом. Кое-кто даже сказал бы — с остервенением. А ехали они поглядеть на Русалочку. Добравшись до нужного им парка, а в парке до огромного замерзшего пруда, Сирота решил передохнуть. Он развернул сани спиной к лесу, к себе передом и плюхнулся на скамейку перед раскрасневшейся Машей. Вокруг Сироты собралось облачко пара. С каждым километром пробежки оно увеличивалось и, вследствие особенностей местного климата, не улетучивалось, а продолжало парить вокруг него.

— Ой! Ты превращаешься в пар! — Маша захлопала рукавицей о рукавицу.

Рукавицы были огромные, мехом внутрь, расшитой кожей наружу, исконные копенгагенские рукавицы, передаваемые из поколения в поколение. Носить их должны были дамы, которых возили в санях, но таких в этом городе почти уже не осталось. Были дамы пешие, на велосипедах и за рулем. Санные рукавицы им не годились, они носили перчатки, вязаные, кожаные или матерчатые, подбитые теплой байкой. Были еще дамы, приспособленные для поездок в автобусах и метро. Эти носили две пары рукавиц: съемные на шнуре, перекинутом через шею, а под ними — беспалые митенки, чтобы руки не замерзали, отсчитывая кондуктору мелочь и пересчитывая сдачу. Изредка попадались дамы с руками в муфтах. И Маша захотела купить муфту. Муфту они не нашли, но обнаружили в маленькой комиссионке, набитой замечательными никому не нужными вещами, эти вот рукавицы. К рукавицам понадобились сани, к саням — плед.

— Если попадется шестерка гномов, запряженных цугом, можешь отправляться на край света, — обрадовал кузину Сирота.

— Без тебя?



— Со мной на запятках, благо до конца света отсюда рукой подать, — буркнул Сирота, отряхивая снег с брюк. — Может, поженимся? Нет, я серьезно. Все вроде идет нормально. Будем петлять по миру, ставить фильмы, производить музыку и перевязывать раны. А для развлечения — толкать сани, тянуть лодки, трястись на ослах и погонять благородных оленей. Все это я могу тебе обещать уже сегодня и начать выполнять хоть завтра. Решайся!

— Погоди! — попросила Маша. — Я вовсе не люблю болтаться с места на место. Ну осядешь же ты когда-нибудь где-нибудь!

— Нет, — сказал Сирота, — я не осяду. Но я могу возвращаться. Улетать и возвращаться с подарками.

— Погоди, — повторила Маша грустно. — Мне не нравится такая жизнь. Кроме того, мне еще не скучно в Иерусалиме. Это лучшее место в мире, его мне завещали баба Фира и Роха. Знаешь что? Задай мне этот вопрос в ближайший хамсин. Когда огромная желтая туча накрывает мой любимый город, я готова бежать из него куда угодно. Даже в Токио. Используй этот момент.

Сирота вздохнул, тяжело поднялся и развернул сани лицом к морскому ветру. И вот он снова задал свой вопрос в самолете, летевшем из Рима в Тель-Авив, и получил ответ, звучавший почти как «да». В первый же хамсин, случившийся через два месяца после их прилета в Израиль, Сирота повторил предложение.

Стоял май, милый, теплый месяц, с точки зрения ветреного и зябкого апреля, и достаточно прохладный месяц, если вспоминать его из иерусалимского июля. Лучшее время года, густо поросшее травой, анемонами и маками в полях; тюльпанами, нарциссами и гиацинтами на городских клумбах; веселое от буйства придорожных мимоз и празднично томящее на вечерних пляжах из-за фосфоресцирующего цветения ночных свечей.

Однако в тот майский вечер Сирота был зол и взбешен. Он просто пылал от гнева и негодования и не мог понять, в чем дело. В тот день он никуда из дома не выходил, ни с кем не встречался, не говорил по телефону и не получал почты (факсов тогда еще не было). Даже голуби не успели ему досадить. Марк ненавидел эту наглую птицу, покрытую жирным перламутром. По мнению Сироты, у голубей злобный вид. Они не только разносчики заразы, но и дурные вестники, зимние посланники Персефоны, бесы, опорочившие честное имя ворон, истинные хранители магического «невермор». Единственная причина, по которой папа Ной решил выпустить именно эту птицу на поиски сухой земли, состояла, по представлению Сироты, в том, что предок человечества мечтал избавиться от проклятого создания с первого дня потопа. Однако даже голуби в тот день куда-то исчезли с утра, впрочем, как и все иные птицы и звери. Только толстые сонные хамелеоны в оцепенении дремали на деревьях.

Сирота подумал было, что его настиг шаливший в этих местах грипп, но Маша, коснувшись его лба губами, заглянув в горло и глаза и оценив пульс, постановила: надвигается хамсин.

Сирота возмутился, потом погрузился в тихое отчаяние. Он любил говорить, что хамсины выкурили его из Израиля. Не явись Генрих Сирота за сыном именно в пору хамсинов, Марк Сирота еще бы покочевряжился, потому что был полон своим новообретенным еврейством по самый мозжечок. Том Иосифа Флавия на русском языке, 1900 года издания, заложенный на 286-й странице, так и остался тогда в Иерусалиме, и сейчас Сирота его дочитывал.

Книгу выдал племяннику дядя Зеэв (которого они с Машей называли дядей-волком, поскольку на древнем еврейском языке «зеэв» и есть «волк») с наказом прочитать за месяц, а потом вернуть в ведомственную дядину библиотеку.

Сироте было приятно представлять себе, как длинноносая старенькая библиотекарша в кудельках на голове и кривобокой трикотажной юбке, говорящая на манерно-местечковой версии русского языка, умоляет дядюшку вернуть ведомственный раритет. Однако оснований для таких фантазий у него не было. Дядя-волк о книге не вспоминал, ergo ему о ней не напоминали.

Прочитать осталось всего несколько страниц, но надвигающийся хамсин сделал Флавия ненавистным. А к утру, когда воздух пожелтел, нос забило песком, который же заскрипел на зубах, веки слиплись, а волосы сначала поднялись дыбом, а потом опали, размякнув в потоках пота, Сироте стало ненавистно все.

Именно тогда он вспомнил о словах Маши в самолете и подумал, что «да», сказанное в хамсин, хуже тридцати «нет», произнесенных где и когда угодно. Сирота твердо решил ни за что не говорить с Машей об их будущей судьбе в хамсин и через минуту забыл о своем решении.

«Хамсин — это то же сирокко и тот же фён, — бубнил он, шляясь по дому, прочерчивая пальцем нехорошие сочетания букв на запыленных поверхностях, поливая голову из чайника, закусывая холодным арбузом, пересаживаясь с дивана в кресло и обратно на диван, — тот же самоубийственный фён, тот же убийственный сирокко, которые нагоняют на Венецию смрадный туман и окончательно сводят с ума и так полупомешанных швейцарцев. Как и всякая иная пакость, он зарождается в Африке. Все гнилостное и дурное зарождается в Африке, на континенте кровавой эболы, в царстве макак, под носом у заносчивых верблюдов, в палатках из черной вонючей овечьей шерсти, под гром натянутой на что попало бычьей кожи».