Страница 14 из 20
Они хватали людей у оград, врывались в дома и уводили от пасхального стола. Они были хуже, чем ангел смерти, их не останавливала мезуза. Искали в погребах, в сундуках, в нишах между стен. Искали, находили и перерезали горло. Отцам семейств на глазах у женщин и детей. Детям перед глазами отцов и матерей. И они были плоть от плоти, из их глоток вырывался тот же гортанный звук, они выглядели и пахли так же, как и их жертвы. Все они были дети детей праотца Иакова. Сикарии вырывали последний кусок пищи из пересохших ртов своих единоплеменников, наступали на руки, ноги и головы умирающих, которых часто узнавали в лицо, с которыми недавно делили кров и стол, которым носили праздничные подношения. Они перестали быть людьми, народом. Они стали толпой. Ты видел, как собирается толпа? — спросил Флавий у Сироты. — Его глаза стали беспокойны, они пытались пробуравить кожу, пробраться под покровы, они были бесстыдны, эти глаза, и они ничего не видели перед собой. Они были мертвы. Мертвы и беспокойны, как обезглавленная рыба, неистово всплескивающая хвостом и шевелящая жабрами.
— Как собирается толпа? — спросил Сирота.
— Разве ты этого никогда не видел? — удивился Иосиф. — До того как это происходит, что-то висит в воздухе. Я бы назвал этот феномен общим томлением, невысказанным желанием, невыкрикнутым криком. Чувствительный человек понимает, что что-то должно произойти, и замирает. А нечувствительный становится буйным. Это напоминает предшествие грозы, когда небо темнеет, воздух становится гуще, ветер стихает, набирая силы, и все чего-то ждут. Но приходит дождь, гремит гром, сверкают молнии, и напряжение уходит. Воздух разряжается. А если дождя нет, если это вообще не природная гроза, а скопление миазмов человеческого духа, томление только нарастает. Томление, удушье, бешенство, страх, тяга к людям, желание, чтобы их вокруг было много, потребность что-то делать, неважно что. Дрожь внутри. Я не знаю, что это, и называю его Божьим гневом.
И Это было в воздухе, держалось долго. Поборы прокураторов, наглость легионеров, безвыходность, бессмысленность всего, тяжесть в груди… все дурное в людях и во мне лезло наружу. Тогда они и послали меня в Галилею. А там уже собирались толпы. Людей притягивало друг к другу потому, что что-то изменилось в их природе. Галилеяне — странный народ. Обычно каждый был сам по себе, никто другому. А тут их стало тянуть друг к другу. Разве это могло произойти без вмешательства Высшей Силы? Только Он может наслать на людей свой гнев и тем самым изменить их сущность.
— Я видел толпы, — сказал Сирота недоверчиво, — их всегда собирали люди.
— Видел ли ты пожар? — пожевал губами Иосиф. — Видел ли ты, как все бегут на огонь, кто с ведром, кто с крюком, а кто просто из любопытства? Но пожар — это разрешение, потому что самое страшное уже случилось, оно уже происходит. И толпа бежит его тушить. Она деятельна и хочет устранить неполадку. Это — иная толпа. Толпа свершения, толпа понятной людям беды. Всегда находится человек, который дает приказания, потому что того требует необходимость сопрягать действия для их большей успешности. Я говорю о другом.
— Я тоже, — обиженно проговорил Сирота. — Я говорю о людях, которые собирают толпы и заставляют тысячи глоток орать слова, не произносимые в одиночку.
— Это громы и молнии, и порывы ветра, и дождь. А сначала должно быть Это, и Оно было, и Оно не могло прийти от людей. Тогда я понял, как именно Он ожесточил сердце фараона. И увидел, как Он ожесточает мое сердце и сердца всех, кто встречался мне на пути.
Я хотел освободиться от Этого. Я загонял коней, кричал людям слова, вызывал их на действие, я действовал сам, я обезумел, я стал частью толпы.
И я не мог иначе. А потом пролилась кровь. Поначалу она брызгала оттуда и отсюда. Потом ее становилось все больше. Она лилась из отрубленных рук, из обезглавленных шей. О! Из шеи она льется фонтаном, и она алая, и она пенится. Поначалу еще придумывали причину, чтобы пролить кровь, потом и это перестало быть нужным. Кровь заменяла дождь. Она давала временную передышку, пока вокруг сердца снова не сжимался обруч, требовавший новой крови.
Я дрался и проливал чужую кровь, успокаивая тем свою. Все закончилось внезапно. Римляне были сильнее. Они пахли иначе, двигались иначе, кричали иначе. И они победили. Наступила тишина, но успокоение не приходило. Отчаяние становилось гуще, а разрешения не было. Божий гнев лежал на нас, витал меж нами, давил с небес, поднимался отравленными испарениями от земли. И вдруг я очнулся.
Римляне загнали нас в подземелье, мои товарищи искали смерти, я тоже желал ее, как невесту, как избавление от томления. И я заснул, и во сне обруч, опоясывавший мою грудь, лопнул. Я вдруг понял, что все уже свершилось, а я избран для чего-то, тогда я не знал, для чего. Я услыхал те голоса в Храме до того, как их услыхали другие, услыхал на отдалении. Я увидел, что Он уходит. И берет меня с собой. Я это увидел. Потом я уже стоял со стороны и наблюдал. Я следил за тем, как Это наращивает силу. Я видел, что люди обезумели. И я пытался сказать им: «Спасайтесь. Спасайтесь поодиночке. На сей раз Он не станет простирать над вами руки мощной, не будет выводить вас скопом, не вложит в заржавевшие уста косноязычного Моисея вдохновенных слов. Спасайтесь по одному и не оглядывайтесь, чтобы не превратиться в булыжник соли, который исчезнет под первым осенним дождем».
— Заржавевшие уста Моисея оказались действеннее твоих, густо смазанных римским салом, — раздраженно произнес Сирота.
Флавий посмотрел на него с сожалением. Его обычно прищуренные и таящие нечто глаза были широко открыты, и в них блестела детская обида. Он растаял не сразу, он словно медлил, ему хотелось что-то сказать. Но он только с сожалением тряхнул головой и исчез.
Сирота спустился по шершавым ступеням, кое-где небрежно залитым цементом, к полосе глинистой земли, служившей дорогой. Глина высохла, потрескалась. Тысячи ног и шин превратили ее в мягкую пыль, из которой Сирота с трудом вытаскивал сандалии. Площадь перед Стеной Плача была полна солдат и стариков в молитвенных шалях, ревели моторы, гудел экскаватор, тарахтели допотопные грузовики. Старый город отстраивался. Квартиры в нем стоили дешево. Почему бы не купить квартирку с видом на Стену и мечеть?
Зачем?
Подходить к Стене Сирота не стал. Ему нечего было сказать этим камням. Они ни к чему его не обязывали и ничем не привлекали. Желание глядеть на них из окна собственной спальни было минутным актом тщеславия, и оно исчезло.
— Оттуда, где ты только что стоял, сбрасывали в ров трупы, — услыхал он знакомый голос. — В воздухе стояла ужасающая вонь. И шум. Боже мой, какой страшный шум! Он не прекращался ни на минуту. Евреи орали со стен, кричали за стенами, визжали, когда легионеры протыкали их копьями. Ревели волы, ржали кони, тарахтели повозки, бряцали мечи, лаяли собаки, тявкали шакалы. Тараны бухали о стены, и эти ритмичные удары заставляли сердце переворачиваться в груди. Я стоял примерно тут, Тит был сзади в нескольких шагах. Пахло потом, мочой, отсыревшей кожей, гарью костров, гниющим мясом. Со стены в нас летели дротики. Из-за моей спины и с боков слышалось: «Хеп! Хеп! Hierusolima est perdita, хеп, хеп!» Но Храм еще стоял.
Воздух состоял из пыли, было темно, над нами висела черная туча. И вдруг она соскользнула с солнечного диска, пыль осела на мгновение, и Храм заиграл, засветился в солнечных лучах во всем своем великолепии, белоснежная громада, слегка поврежденная с боков, но прекрасная, как видение. И это было последнее, что я хотел бы сохранить в памяти.
Римляне озверели при виде искушения, посланного им свыше. Самые нетерпеливые вырвались вперед, за ними побежали другие, потом понеслась лавина и накрыла собой стены. «Хеп! Хеп!» — их рев напоминал трубный глас, от него одного стены пошатнулись. Земля дрожала, линия горизонта колебалась, ничто не стояло на месте. И вдруг Храм вспыхнул. Пламя не медлило, не лизало балки и не танцевало на краю кровли. Оно тут же взметнулось вверх бушующей лавиной, стеной огня. Раздался страшный треск, потом еще один и еще. Это был конец, страшный и великолепный. И это не было человеческой трагедией. Нет! То была вспышка Его гнева. Она была ужасна. Я зарыдал. Чтобы не видеть Его разгневанного лика, я отвернулся и краем глаза ухватил лицо Тита. Оно было исковеркано священным ужасом.