Страница 13 из 20
— У тебя мания величия, — снисходительно отметил Сирота.
Он поискал глазами туалет, увидел дверь за замызганным рукомойником, отправился к ней, а по дороге думал, как можно показать этот диалог. Флавию придется мерцать, он же должен чем-то отличаться от живого существа. Пошло! Будет появляться в деревьях, капителях, кувшине Алладина? Еще хуже! Нет, образ уже подсказал себя. Он должен появляться, только когда говорят о нем или об Иудейской войне. Блеклым отражением, когда говорят об Иешуа. И исчезать, когда тема разговора его не касается. Он будет полнокровным, только когда речь идет о нем самом и об осаде Иерусалима.
А как бы он, Сирота, хотел, чтобы вспоминали о нем? Возникать в умах, когда речь идет о ненасытной любви ко всему, что можно превратить в любовь? Или когда речь идет о предательстве?
— Глупости! — постановил Сирота. — Флавий вообще не должен появляться. Разве что я ставлю исторический костюмный фильм. Почему бы и нет?
Если задуматься, перевел он ход мыслей в иное русло, сама привязка к воспоминанию об историческом персонаже может оказаться вечной. И его отсутствие в нужном месте может работать лучше, чем присутствие. Если делать фильм о Флавии, то так, чтобы Флавия в нем не было. Цезура, пропуск, вопросительный знак — сильнее всего начертанного и определенного. В сущности, Флавий сам уже использовал эту опцию, решил Сирота и вздохнул. Пусть даже не он сам устроил пропуски в своих текстах… Почему же — не он? Он, он, старый лис. Все неоднозначно, в одном месте написано так, в другом — иначе. Но, в сущности, все известные персонажи истории использовали этот трюк. И тот, кто остался цезурой, паузой, не-звуком там, где ожидается звук, возвращаются из поколения в поколение. А тот, кто оказался последователен и понятен, а потому исчерпал себя и свою тему, исчез навсегда. Сирота вернулся к пустому столику, расплатился и побрел дальше.
Путь до спуска к Стене Плача он прошел в полном одиночестве, Флавий исчез. А ведь всю экскурсию Сирота затеял ради одного местечка на повороте к расколотым ступеням, поросшим травой, в это время года уже сухой, бурой и колючей. Местечко это было открыто небу, и ничто там неба не заслоняло: ни дома, ни деревья, ни люди. Оно было покрыто осколками и пылью. На самом краю крутого обрыва, нависая над ним, возносилась эта площадка, размерами не превосходившая небольшую лестничную площадку, но с нее была ясно видна Стена и мечеть над ней. Именно здесь Флавий должен был сидеть в свой гипотетический приезд в разоренную Иудею, единственный еврей, которому волей цезаря было позволено опустить подошву сандалий на землю исчезнувшего Иерусалима.
Здесь должен был пригрезиться ему Храм, сверкающий белизной. Именно отсюда должен был манить его мираж. Белоснежные террасы и соединяющие их сверкающие лестницы. На нижней: шум и гам, блеяние овец, рев быков, крики менял, ропот чужеземцев, гомон горлиц, призывные вопли разносчиков ледяной воды. Впрочем, откуда могла взяться ледяная вода? Хорошо, вода была тепловатая, пахнущая мятой и иссопом.
Народ тек, притекал, растекался по огромной террасе, всходил по мраморной лестнице. По лестнице Иакова, ведущей в небо. Только евреи. На вторую террасу перетекали только евреи. Тяжелые и медлительные, сухопарые и верткие, обложенные густой бородой и трясущие жиденькими бороденками. С белоснежными тюрбанами и сероватыми платами на головах. В торжественно спадающих льняных хитонах и домотканых рубахах до щиколоток, подпоясанных сыромятными ремешками. Человеческое стадо, медленно и упорно взбирающееся в гору, навстречу своему пастуху.
Сироте хотелось бы, чтобы эта волна людей была сплошь белой, но женщины одевались пестро, платья в красные и синие полосы, разноцветные шали на головах, грубые, но яркие украшения. На средней террасе стада разделялись. Пестрое стадо, женщины и дети, — в один загон, одноцветное, мужчины и подростки, — в другой.
— Глупости! — услыхал он из-за спины. — Люди не овцы, они подобие Его. А козья шерсть чаще коричневая или серая. И овечья тоже. Ее можно отбелить, но такая ткань стоила дорого и была доступна немногим. Поэтому белоснежных плащей было мало. Их ты мог увидеть на лестнице, ведущей к верхней террасе. Туда разрешалось подниматься только священникам. Я был одним из них, священник четвертой череды.
— Двадцать четвертой.
— Четвертой. Описка писца. Четвертой череды.
— Расскажи, как выглядел Храм с третьей террасы, что ты видел оттуда, сверху, и что ты видел наверху.
Флавий задумчиво посмотрел на небо, по которому текли негустые белесые облака. Молчание затянулось.
— Менора была прекрасна, — вдруг сказал он. — Из чистого золота. Шесть ветвей выходило из ствола ее. На каждой ветви три чашечки, наподобие миндального цветка, а на стволе четыре. И яблоко под первыми двумя ветвями, и под вторыми двумя, и под третьими. Три тяжелых яблока из чистого чеканного золота. Как она сверкала на солнце! Как райское древо в саду Эден! А ведь она была рукотворна, жалкое подражание небесному идеалу.
— Ты видел идеал?
— Нет. И ту менору, которую сделал по Божественному внушению Бецалель, сын Урии, сына Ора из колена Иуды, я тоже не видел. К тому времени ее перенесли в мир идеального. Каждый новый предмет в этом мире есть не более чем отражение предыдущего, который есть в свою очередь отражение чего-то еще более прекрасного, и еще, и еще… Но менора Ирода все равно была великолепна. Она сверкала, как молния, притягивала к себе солнечные лучи и взрывала воздух золотым свечением, которому вторили бесчисленные золотые украшения на стенах. Сверкали золотые капители колонн, золотые кровли Храма возвращали небу жар, а мраморные ступени, белые в голубых прожилках, словно нетающий лед, придавали Его Месту подобающую Ему величественность. Колоннад было четыре, они светились, как грани хрустального кубка, и они играли солнечными лучами. Лучи пронизывали их насквозь, иногда между колоннами возникали небольшие арки-радуги. Ах! Вокруг Храма всегда стояло это волшебное свечение, эта эманация Благодати. А внизу лежала густая зелень древесных куп. Из нее выглядывали только верхние этажи высоких домов, их было немного. Над ними возносились дворцы… Они парили в воздухе на зеленой подушке, касались кровлями облаков. Иногда мне казалось, что Храм отрывается от скалы и уплывает в высокое небо. А я стою на верхней палубе этого корабля, держусь за мраморные поручни и взмываю к облакам.
— Тут есть одна площадка, повисшая в воздухе… — сказал Сирота.
— Знаю, — оборвал его Иосиф, — но это только отдаленно напоминает… как медная менора может напоминать золотую, а та — Боговдохновенную, а та — Им созданную. Тот Храм, которым любовались мои глаза, я могу тебе показать, — сказал вдруг Флавий. — Смотри же!
Марк Сирота повернул голову и увидел плывущий по воздуху Храм. Издалека он казался небольшим, но был очень ладным, успокаивающих пропорций, утишающего рельефа. Мираж сверкал и переливался разными оттенками желтого, розового и голубого.
Флавий выглядел довольным тем впечатлением, какое произвел на Сироту фантом.
— А первый Храм был еще прекраснее, и он тоже только копия какого-то неизвестного нам Храма, — бубнил Иосиф. — В те дни люди слышали в Храме шелест крыл и голоса, призывавшие друг друга покинуть это место. Сами по себе открылись тяжеленные двери, тогда как в обычные дни их открывали двадцать четыре человека, и пот выступал у каждого на лбу. А в небе висел фригийский меч. А еще днем и ночью не покидала своего места в небе над Храмом багряная планета.
Все, все было покрыто бурыми пятнами засохшей крови. На решетке жертвенника, на его рогах, на завесах, на мраморе полов и на лестницах, ведущих в Святая Святых, — всюду были эти пятна, они выступали, как ржавчина. Их смывали, но они появлялись снова… возникали из камня, меди, золота и серебра. Они проступали отовсюду, эти пятна святотатства.
Жертвенная кровь животных отмывается легко, она не больше чем пыль, но братоубийственная кровь не смывается ничем. Этой крови было так много… Она текла по желобам вдоль улиц. Сикарии убивали ножом в спину. Подкрадывались в толпе, вонзали нож и исчезали. Если толпа была плотной, она несла в себе покойника дальше.