Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 65



Сперва он решил было писать мемуары. Но потом: отказался от этой мысли, — жизнь его, в общем, была небогата событиями, и не так-то много хороших и значительных людей довелось ему повстречать.

Потом он задумал написать повесть о речниках — водолазах, тральщиках, бакенщиках.

«В этом деле я, можно сказать, собаку съел», — не без самодовольства думал он.

Но написал первую фразу: «Пароходы шли друг за другом, вдоль по реке, намереваясь пройти шлюзование» — и опустил ручку. Как назло, ни одного слова не приходило в голову, мыслей было много, они забивали друг друга, беспорядочно роились, никакого сладу с ними не было.

И он забросил свою так и не написанную повесть.

Однажды «Ястреб» причалил к маленькой деревеньке, носившей смешное название Огурчики.

Ночью был ураган, «Ястреб» основательно потрепало по волнам, а к утру, когда буря затихла, капитан решил сделать остановку где-нибудь у близлежащего города пли деревни, пополнить запас питьевой воды.

И там, в Огурчиках, он познакомился со старым агрономом, давно уже жившим на покое.

Агроном этот показал ему летопись, которую вел изо дня в день в течение почти пятидесяти лет.

Несколько общих тетрадей были прошиты одна через другую суровой ниткой, и все страницы густо исписаны мелким, сползающим книзу почерком старика.

— Здесь вся история нашего села, — с гордостью сказал агроном.

Капитан не сдержал улыбки.

— История? Какая же такая история в этих ваших Огурчиках?

— Всякая, — сухо ответил агроном и вдруг обиделся, почти вырвал из рук капитана свою летопись и сколько капитан ни просил, так и не показал ему больше.

Петрович, в ту пору еще плававший вместе с капитаном, сказал ему после:

— Старик дотошный, другого такого поискать. Он, говорят, про все записывал, ничего не пропускал…

Помолчал, посасывая неизменную трубку, и добавил одобрительно:

— Хорошее дело. Помрет — память останется, выходит — жил не напрасно.

«Вот это по мне», — подумал капитан и, не откладывая в долгий ящик, первым делом обзавелся толстенной конторской книгой, страниц на тысячу, никак не меньше, переплел ее в голубой дерматин.

Бумага была разлинованной в клетку, чернильница до краев наполнена чернилами, возле чернильницы — две ручки с перьями 86-й номер, пиши — не хочу.

И он стал писать. Писал все, что бы ни пришло в голову, обо всем, что бы ни увидел. Ведь город, в котором он жил более четверти века, невольно стал для него родным, и хотелось как можно подробнее описать его жизнь.

Первые записи были короткими, лаконичными, под каждой записью дата — месяц, число, год.

Старался по возможности не пропускать ничего.

«Может быть, с виду ничего важного нет, но ведь важность события проверяется только одним — временем», — думал он.

Оставаясь один, он часто перелистывал страницы, исписанные его неразборчивым почерком. И должно быть, в эти минуты самому себе он казался летописцем Пименом.

С виду ничего важного и значительного в его записях не было.

«Построена новая баня…», «1 Мая по реке прошел теплоход «Чкалов», построенный в Сормове», «После окончания десятилетки выпускники всем классом уехали на строительство Красноярской ГЭС, один Коля Ковальчук не доехал, вернулся с дороги обратно, а все остальные работают там, кто бетонщиком, кто маляром, кто монтажником…»

С течением времени короткие информационные записи сменялись более эмоциональными: капитан не только подмечал, но и не стеснялся давать свои характеристики, благо он был единственным читателем своей летописи:

«10 сентября на реке был шторм — невиданный в эту пору года. «Николай Каманин» сел на мель — пробоины в трюме. Неплохо бы его капитану Авдею Петровичу Семушкину поменьше пить, а получше следить за своим хозяйством, а то как бы с реки не очутиться на суше, да и застрять на ней».

Оставаясь один на один со своей летописью, капитан давал волю и лирическим размышлениям, и неприкрытому сарказму.

«В нашем городе организована комсомольская дружина. Посмотрел я на них, как они ходят по улицам с красными повязками на рукавах, и вспомнилась мне моя молодость. Никого из них я не знаю, только до чего же они все хорошие с вида…»

И тут же одергивал себя:



«А в общем-то ребята-хлюпики, дунешь на них — переломятся. Куда им против хулиганов, коими кишат окраинные районы города?»

А однажды, вернувшись домой, он неожиданно придумал стихи, которые тут же, с места в карьер, и записал в летопись:

Мы не моря бороздим,

Не океаны широкие,

Мы ходим по Москве-реке,

И путь наш недалекий.

Каждый день проходят по реке

Пароходы и баржи всякие

И везут дрова, и хлеб,

И овощи для столицы разные…

Временами ему казалось, что он не просто пишет, а делится с верным, испытанным другом, выкладывает ему все, что на душе, и друг слушает его, понимает и не продаст никогда.

Он и сам не думал, что это новое, придуманное им самим занятие так увлечет его.

Сходя с парохода и возвращаясь домой, он первым делом раскрывал летопись, чтобы записать еще что-то увиденное или услышанное.

И не раз приходили на ум слова Петровича, сказанные о старом агрономе из села Огурчики:

— Помрет — память останется, выходит — жил не напрасно…

3

Примерно три года он ничего не знал ни о жене, ни о сыне. И вдруг письмо. В нем было всего несколько слов:

«Вчера умер Ардик. У него оказалось белокровие. Он болел один год и два месяца. Мы старались спасти его, ничего не помогало. Врачи говорят — болезнь века».

И всё. Ни подписи, ни обратного адреса. Только почерк жены, круглый, аккуратный, — да, несмотря ни на что, чистенький, аккуратный почерк, буковки одна в одну!..

Он перечитывал эти строки и никак не мог уяснить себе, что же произошло? «Мы старались спасти». Кто это «мы»? «Болезнь века»? Какая разница, что говорят врачи?

Потом он понял. Ардика нет, никогда не будет. Это — конец. Письмо шло два дня. Штемпель на конверте был московский. Значит, он умер в Москве, совсем недалеко от него…

Может быть, все эти годы он жил в Москве? А капитан ничего, ровным счетом ничего не знал о сыне.

Несколько раз ему случалось заходить в Химкинский порт, и как-то летом он приезжал с Петровичем в Москву, они побывали тогда на выставке, сидели в ресторане «Колос», потом прошлись по Останкинскому парку и с ночным поездом отправились восвояси.

Кто знает, может быть, он мог тогда встретить сына? Вот так вот, шел бы по улице и повстречал его!

Всяко бывает в жизни, и это тоже могло случиться.

Но он не встретил его и никогда теперь не встретит. «Болезнь века». Эка хватила! Верна себе, даже в такую минуту щегольнула красивым выражением, — дескать, не отчего-нибудь сын умер, а от болезни века…

Он отмахнулся от этих мыслей. Не все ли равно, какая она, такая, как была, или другая? Сына нет. Больше не будет сына.

Ничто его не трогало — ни сухие строки, аккуратно выписанные на белом листке, ни то, что жена не дала своего адреса, — ведь он мог бы приехать хоть на похороны…

Все шло как бы мимо него, и одно оставалось незыблемым и безнадежно свершенным — Ардика нет, Ардик умер.

Он никому не сказал об этом. Ни одного слова. Даже Петровичу, старому другу. Ни одного!

Почему? Он и сам не знал. Может быть, боялся, что не выдержит, закричит, завоет, заревет в голос, как деревенская плакальщица, которую когда-то в детстве видел на похоронах в родном селе, или не хотел сочувствия, пусть даже искреннего, не хотел душевных и таких пустых, ничего не значащих слов утешения: «Все помрем… Бог дал… Бог взял…»